АЛЕКСАНДР ИСАЕВИЧ СОЛЖЕНИЦЫН                 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

В СОВЕТСКОЕ ВРЕМЯ

 

Глава 24 — НА ОТКОЛЕ ОТ БОЛЬШЕВИЗМА

 

В начале XX века, когда Европа мнила себя уже на пороге всеобщего разума, никто не мог предсказать, с какой древней силой вспыхнут именно в этом веке национальные чувства всех народов мира. И век спустя все мы поражены: нам приходится предположить не близкое отмирание национальных чувств (как нам целое столетие вбивали в голову интернационал-социалисты), но — их укрепление.

Да разве многонациональность человечества — не есть его разносторонность и богатство? Эрозия наций была бы, скорее всего, обеднением человечества, энтропией духа. (И века национальных культур превратились бы в мёртвые, никому не нужные кладовые.) Это убого индустриальное рассуждение, что при всеобщем единообразии было бы проще организовать планетную жизнь. Но — и тошней было бы жить.

Однако в советской империи всегда назойливо-торжествующе твердили о сглаживании и слиянии наций, о том, что у нас не существует «национальных вопросов», и уж конечно «вопроса еврейского».

А еврейский вопрос — вопрос о трёхтысячелетнем небывалом существовании разбросанной по всему миру и спаянной по духу нации, живущей вопреки всяким представлениям о государственности и территориальности, и притом живейшим и сильнейшим образом влияющей на всю мировую историю, так что называли евреев и «осью мировой истории», — отчего же бы этот вопрос да не существовал? Если уж все, все национальные вопросы проявляются, даже вот гагаузский?

Да такого глупого сомнения не могло бы и возникнуть, если бы вокруг еврейского вопроса в разное время не велась бы политическая игра, кому какая нужна.

Так и у нас в России. В предреволюционном российском обществе, как мы видели, считалось «антисемитизмом» даже умолчание о еврейском вопросе. Больше того: в сознании российского общества утверждался тогда еврейский вопрос — понимаемый как гражданское равноправие или полноправие — едва ли не центральным вопросом русской общественной жизни, и уж во всяком случае — центром совести каждого человека, лакмусовым его определителем.

Напротив. С ростом европейского социализма все национальные вопросы считались лишь досадным препятствием на пути этого великого учения, а уж еврейский вопрос (Марксом отнесенный прямо к капитализму) — тем более какой-то раздутой задоринкой. Моммзен свидетельствовал, что в кругах, как он выражался, «западно-русского социалистического еврейства» малейшая попытка обсуждать еврейский вопрос вызывала кличку «реакционер» и «антисемит» (это было ещё до Бунда).

Такой социалистический каменный стандарт наследственно перекочевал и в СССР. С 1918 года при коммунистах у нас сурово (и под страхом тюремного, а то и расстрельного наказания) было запрещено как-либо выделять еврейский вопрос (кроме сочувствия к страданиям евреев при царском режиме и умиления их активным вживанием в коммунизм). И интеллигентское сознание добровольно и охотно, а остальные вынужденно, следовали этому новому канону.

Сию установку коммунистическая власть твёрдо-бестрепетно провела и через советско-германскую войну: мол, никакого особенного «еврейского вопроса» не возникло и тогда. И дальше, и уже до самого своего умирания при Горбачёве, эта власть всё продолжала каменно твердить: никакого еврейского вопроса нет, нет и нет! (Заменили «сионистским».)

Но уже с конца Второй Мировой войны, когда советские евреи осознали масштабы еврейского уничтожения при Гитлере, а затем через сталинскую «космополитскую» кампанию конца 40-х годов, — в сознание советской интеллигентской общественности внедрилось, напротив, что еврейский вопрос в СССР есть, есть, и ещё как есть! И восстановилось дореволюционное понимание, что он — даже центральный для русского общества и для совести каждого отдельного человека. Что еврейский вопрос и есть «мера истинной человечности»1.

На Западе же только руководители сионизма (хотя некоторые — и сохраняя живую связь с твердолобым европейским социализмом) с конца XIX века уверенно заговорили об исторической уникальности и непреходящей насущности еврейского вопроса.

А с возникновением государства Израиль — вихри вокруг него внесли смятение и в невинность европейского социалистического сознания.

Тут напрашиваются два небольших, но в своё время прошумевших, характерных примера. — В одном из так называемых «диалогов между Востоком и Западом» (ловких устройств периода Холодной войны, где наперерез западным спорщикам выдвигались восточно-европейские чиновники или послушники, выдающие казённую невнятицу за свои душевные убеждения) в начале 1967 года словацкий писатель Ладислав Мнячко, достойно представляя социалистический Восток, остроумно заявил, что он никогда в своей деятельности, в своей жизни не имел какого-либо конфликта с коммунистической властью, кроме единственного случая, когда у него отобрали шофёрские права за нарушение правил уличного движения. Французский оппонент гневно заявил, что уж в одном-то случае наверняка следовало бы Мнячко стать в оппозицию: когда топили в крови соседнее венгерское восстание. Но нет, подавление Венгрии не нарушило душевного покоя Мнячко, не вынудило его ни к какой резкости или дерзости. — Прошло после того «диалога» несколько месяцев — возгорелась Шестидневная война. Чехословацкое правительство Новотного, верные коммунисты, обвинило Израиль в агрессии и порвало с ним дипломатические отношения. И что же? Спокойно снесший подавление Венгрии, Мнячко — словак, женатый на еврейке, — теперь настолько возмутился и взбудоражился, что покинул свою родину и в виде протеста отправился жить в Израиль.

Второй пример, того же года. Известный французский социалист Даниель Мейер в момент Шестидневной воины напечатал в «Монде», что отныне он: 1) стыдится быть социалистом — из-за того, что СССР называет себя социалистическим (когда в СССР уничтожали не то что народ, это ладно, но даже социалистов — он не стыдился); 2) стыдится быть французом (очевидно, из-за неправильной позиции де Голля); 3) стыдится быть человеком (уж это не чересчур?); и не стыдится лишь одного того, что он — еврей2.

Мы готовы разделить и негодование Мнячко, и гнев Мейера и обращаем внимание лишь на крайность их чувств — это при предыдущей долгой и угодливой терпимости к коммунизму. Ведь накал их чувств — это тоже сторона еврейского вопроса в XX веке.

И как же бы это — его «не было»?

Да кто в 50-80-е годы XX века слушал американское радиовещание для СССР, то могло показаться, что другого такого важного вопроса, как еврейский, в нашей стране не существовало. (В то же время внутри Соединённых Штатов, где евреев «очень можно охарактеризовать как... самое привилегированное меньшинство» и где они «достигли беспрецедентных позиций, большинство [американских евреев] всё равно находят ненависть и дискриминацию со стороны христианских сограждан мрачным фактом современной жизни»3; но утверждать это вслух — не звучало бы правдоподобно, и поэтому еврейского вопроса нет, и замечать его и говорить о нём — не положено и неприлично.)

Надо нам привыкнуть говорить о еврейском вопросе не приглушённо и пугливо, но отчётливо, ясно, обоснованно. Не кипя страстями — но сочувственно вникая как в необычную и нелёгкую еврейскую всемирно-историческую судьбу, так и в наши русские века, исполненные тоже немалых страданий. Тогда рассеются взаимные предубеждения, иногда совсем дикие, и внесётся спокойная здравость.

Работая над этой книгой, убеждаешься, что еврейский вопрос не только всегда и всюду в мировой истории присутствовал — но он никогда не был частно-национальным, как другие национальные вопросы, а — благодаря ли иудейской вере? — всегда вплетался в нечто самое общее.

 


 

В конце 60-х годов, когда я проверял своё ощущение, что коммунистический режим — ведь обречён же? обречён! — меня значительно поддерживало то наблюдение, что вот — и столькие евреи отшатнулись от него.

Когда-то — они лились дружно и настойчиво поддержать советский режим, — и будущее было несомненно за ним. Но вот — евреи стали откладываться от него, сперва мыслящие, а потом и массой, — и не значит ли, что его годы сочтены? Признак.

Когда ж именно это случилось, что евреи из надёжной подпоры этому режиму перекинулись едва ли не в главное противотечение?

Сказать бы, что евреи — и всегда за свободу? Нет. Мы видели слишком многих из них трубачами нашего фанатизма. — Но вот — они отложились. И без них — ещё и сам старея — большевицкий фанатизм не только потерял в горячности, но даже и перестал быть фанатизмом, он по-русски оленивел, обрежневел.

Коммунистическая власть после советско-германской войны не оправдала надежд евреев: оказалось им жить при ней хуже, чем прежде. Мы видели главные ступени этого разрыва. — Поддержка Советским Союзом новорождаемого Израиля вдохновила советских евреев. — Травля «космополитов» — коммунизм стал отстранять евреев? стал теснить их? — сильно встревожила, но больше еврейскую интеллигенцию, ещё не обывательскую массу. — Страшная угроза сталинской расправы тряхнула крепчайше — но она была кратковременна, и вскоре чудесным образом разрядилась. — В годы семибоярщины и потом в хрущёвские — еврейские надежды сменялись разочарованием, и что-то затягивался путь к прочному улучшению.

И вот — грянула Шестидневная война, с библейской силой сотрясшая и мировое еврейство, и советское. И стало — лавиной возрождаться еврейское национальное сознание. После Шестидневной войны «многое изменилось… был дан импульс к действию. Пошли письма и петиции в советские и международные органы. Национальная жизнь оживилась: в праздники стало трудно пробиться в синагогу, появились нелегальные кружки по изучению еврейской истории, культуры, иврита»4.

А тут эта нарастающая кампания против «сионизма», уже вяжущая одну петлю с «империализмом». И — тем чужей и отвратительней представился евреям этот тупой большевизм, — да откуда он такой вообще взялся?

Правда, многие образованные евреи своё отвержение от коммунизма пережили с сердечной болью, расставаться с идеалом было трудно: ведь то был «великий, и вероятно неизбежный, всечеловеческий эксперимент, начатый в России в 1917 году, эксперимент, подкреплённый древними, притягательными и по видимости возвышенными идеями, из которых далеко не все были пагубны, а многие сохранили своё позитивное значение и по сей день... Марксизм предполагает образованность»5.

Долго и жарко многие публицисты-евреи держались за термин «сталинизм» — удобную форму оправдать раннюю советскую власть. Не так-то легко проходило расставание с привычным, с любимым: оно — ещё искоренимо ли?

Были и попытки расширить влияние интеллигенции на правящие верхи. Одна из таких (1966) — «Письмо XXIII съезду» КПСС, написанное Г. Померанцем. В проекте письма предлагалось Компартии: поверить «научно-творческой интеллигенции», которая «стремится не к анархии, а к законности... хочет не разрушить существующую систему, а сделать её гибче, разумнее, гуманнее», — и создать из интеллигентского ядра консультативный «теоретический центр», который будет давать комплексные советы административному руководству страны6.

Попытка повисла в воздухе.

Ещё у многих долго ныли в мысленном образе «запылённые комиссарские шлемы».

Но выбора — уже не было. И советские евреи отложились от коммунизма.

И теперь, отпадая, обратили против него свой фронт. И вот тут бы — с очищающим раскаянием — самим сказать о прежнем деятельном участии в торжестве советского режима и сыгранной жестокой роли.

Нет, почти нет. (Исключения — сейчас, ниже.) А тот сборник «Россия и евреи» 1924 года, столь своевременный, столь уместный и душевно пронзительный, — ведь он был тогда же еврейской общественностью и заклёван. И даже по сегодняшнему мнению эрудита Шимона Маркиша: «никто не решается нынче взять под защиту горбоносых и картавых комиссаров: страшно прослыть советчиком, чекистом, Бог знает кем ещё... И всё-таки скажу без всяких оговорок: поведение еврейских юношей и девушек, уходивших к красным, в тысячу раз понятнее, чем резоны авторов названного выше сборника»7.

Некоторые еврейские авторы всё же начали сознавать нечто из прошлого, как оно было, но — в самых осторожных выражениях: «Подошла к концу роль той "русско-еврейской интеллигенции", которая сложилась в довоенные и первые послевоенные годы и была — в какой-то степени убеждённо — носительницей марксистской идеологии, исповедовала — пусть робко, пусть в душе, в противоречии с практикой — идеалы либерализма, интернационализма и гуманизма»8. Носительницей марксистской идеологии? — да, конечно. Идеалы интернационализма? — о, конечно. Но либерализма и гуманизма? — лишь в послесталинское время, опоминаясь.

Однако у большинства евреев-комментаторов поздне-советского периода мы прочтём совсем не то. Оглядясь на всю даль от 1917 года, они увидели одни еврейские муки при этом режиме. «Среди многочисленных национальностей Советского Союза евреев всегда выделяли как самый "ненадёжный" элемент»9.

Это — с каким же беспамятством можно такое промолвить в 1983 году? Всегда! — и в 20-е годы! и в 30-е! — и как самый ненадёжный?! Настолько всё забыть?

«Если... с высоты птичьего полёта посмотреть на советскую историю, то она вся представляется как последовательное перемалывание и уничтожение евреев». — Вся! Да мы ж её в предыдущих главах и перебрали и видели: уж не поминая густоты на верхах, — разве не было для множества евреев периода благоустояния, массового перемещения в города, открытости высшего образования и культурного расцвета? Всё же оговорка: «Бывали... "флуктуации", но общая тенденция сохранялась... советская власть, разрушающая все вообще национальности, с евреями поступает, в целом-то, наиболее круто»10.

А ещё одному автору даже тот ранний момент, когда Ленин и РКПб кликнули евреев на помощь в госаппарат, и клич был услышан, а затем и значительные массы евреев из местечек прежде ненавистной черты оседлости перебрались в столицы и большие города, теснее к авангарду, — это «становление большевистского режима, превратившего большую часть евреев в "деклассированный элемент", разорившего, сославшего в ссылки, разрушившего семьи», — видится ему «бытовой катастрофой» для «большинства еврейского населения». (Так ведь на ту картину — чьими глазами смотреть. Да и сам автор видит, чуть ниже: в 20-х и 30-х «дети деклассированных еврейских мелких буржуа успели закончить... технологические вузы и столичные университеты и стать "командирами" в буднях "великих строек"».) И ещё какие-то туманные выкладки: «в начале века основной характеристикой еврейской активности было... очарование... идеей построения нового справедливого общества», — но армией революции «стало откровенное быдло, все те, "кто был никем"», и «после становления режима» это быдло «решило реализовать свой лозунг и "стать всем", добив и собственных вождей... Так установилось царство быдла — неограниченный тоталитаризм». (И, по всему контексту: евреи тут — совершенно ни при чём, разве — среди потерпевших вождей.) И эта чистка длилась «в течение четырёх десятков лет», до «середины пятидесятых годов»; к этому времени относит автор последнюю «горькую пилюлю положенных... по истории разочарований» для «"очарованных" евреев»11. Снова тот же взгляд: вся советская история есть угнетение и вытеснение евреев.

И теперь — единый протестующий стон вырывается из стольких еврейских грудей: «Не мы выбирали эту власть!»

И будто бы даже: «Нет способа культивирования среди них [евреев] лояльной советской элиты»12.

Да Боже, да этот способ работал безотказно 30 лет, только потом заел. А откуда же — столько блистательных многоизвестных имён? — уж они перед нами помелькали довольно.

И почему же 30-40 лет глаза множества евреев на суть советского строя не открывались — а теперь открылись? Что их открыло?

Да вот именно в значительной мере то, что эта власть вдруг повернулась и сама стала теснить евреев, не только из правящих и командных сфер, но из культурных и научных институтов. «Разочарование было таким свежим и болезненным, что даже детям не было сил и мужества поведать о нём. А дети? ...у подавляющего большинства доминирующим желанием продолжало оставаться всё то же — аспирантуры, карьеры и тому подобное»13.

Однако предстояло посмотреть на своё положение пристальней.

 


 

В 70-е вновь возникла некая перекличка, даже совпадения мнений, немыслимые полвека.

Например, в 1929 писал Шульгин: «Надо признать то, что было. Голое отрицание... что евреи ни в чём не виноваты — ни в российской революции, ни в консолидации большевизма, ни в ужасах коммунизма — есть самый худший путь... Уже большой шаг вперёд, если можно это огульное обвинение еврейства во всех бедах, свалившихся на Россию, в известной мере дифференцировать. Хорошо уже, если можно найти "оттенки"»14.

К счастью, такие оттенки, и ещё гораздо определительней: осмысление и даже раскаяние, — у отдельных евреев прозвучали. И, при честном уме и мудром жизненном опыте, достаточно отчётливо. И как это радостно. И как это обнадёживает.

Вот Дан Левин, американский интеллектуал, переехавший в Израиль: «Не случайно ни один из американских писателей, пытавшихся описать и объяснить, что произошло с советским еврейством, не затронул эту важнейшую тему — ответственности за коммунизм... В России народный антисемитизм во многом связан с тем, что русский народ видит в евреях причину всего, что с ним сделала революция. Но американские писатели — евреи и бывшие коммунисты... не хотят воскрешать тени прошлого. Между тем забвение прошлого — страшная вещь»15.

Одновременно с ним еврей-эмигрант из СССР напечатал: опыт русского (советского) еврейства, в отличие от европейского, чей исторический опыт «есть опыт столкновения с силой внешнего зла... требует взгляда не изнутри наружу, а наоборот, внутрь самих себя, и поиска... именно там»; «в нашей реальности мы столкнулись только с одной еврейской духовностью — и она была в Комиссаре — и имя ей было марксизм». А вот — о «наших молодых сионистах, которые умеют выказать столько презрения в сторону России, её хамства и дикости, отделяя и противопоставляя древнюю еврейскую нацию», — «я как-то ясно вижу, что те, кто сегодня поют надменный гимн, прославляя еврейство целиком (и ни малейшего чувства вины, ни малейшей потенции взглянуть внутрь), вчера говорили: "Я не против советской власти, если бы не её антисемитизм", а позавчера били себя в упоении в грудь: "Да здравствует великое братство народов! Вечная слава Отцу и Другу Гениальному товарищу Сталину!"»16

Но если сегодня ясно видеть, что столько евреев было в железном большевицком руководстве, а ещё больше — в идеологическом водительстве огромной страны по ложному пути, — то не встаёт разве вопрос о каком-то чувстве ответственности за тех? В общем виде спрося: существует ли моральная ответственность — не круговая порука, а ответственность — помнить и признавать? — Вот немцы следующих поколений признают ответственность перед евреями даже самым прямым образом, и морально, и материально, как виновники перед пострадавшими: вот уж который год платят компенсацию Израилю и личные компенсации уцелевшим пострадавшим.

А евреи? Когда Михаил Хейфец, которого мы не раз цитируем в этой работе, пройдя лагеря, проявил высоту души раскаяться от имени своего народа за совершённое евреями в СССР во имя Коммунизма — его желчно высмеивали.

Всё образованное общество, культурный круг — искренно не замечали в 20-е и 30-е годы никаких обид русских, даже не допускали, что они есть, — но сразу же ощутили обиды еврейские, как только они возникли. И, например, Виктор Перельман, издающий в эмиграции еврейский противосоветский журнал «Время и мы», — служил режиму в самом нечистом месте, в «Литературной газете» Чаковского, — до тех пор, пока не возник перед ним еврейский вопрос. Тогда — отшатнулся.

На более высоком уровне это обобщалось так: «Крах... иллюзий об органическом вхождении в российские общественные движения, о возможности что-либо в России изменить»17.

И так, осознав уже своё явное противостояние советскому режиму, — евреи стали в оппозицию ему, по своей роли в обществе — интеллектуальную. Разумеется — не их были мятеж в Новочеркасске, волнения в Краснодаре, Александрове, Муроме, Костроме. Но кинорежиссёр М. Ромм нашёл смелость недвусмысленно высказаться в публичной речи об известной кампании против «космополитов», — и это стало из первых документов самиздата (а сам Ромм, «Ленин в Октябре» (1937), «Ленин в 1918 году» (1939), 5-кратный лауреат сталинской премии, идеологически рассвободившийся ко времени, — стал как бы духовным лидером советского еврейства). И с тех пор евреи дали значительное пополнение «демократическому движению», «диссидентству» — и стали при том отважными членами его.

Уже из Израиля оглядываясь на московское кипение, пишет недавний участник его: «Большая часть русских демократов (если не большинство) — евреи по происхождению… Они не сознают себя евреями и не понимают, что их аудитория тоже в основном еврейская»18.

Так евреи снова оказались — в российских революционерах и, в наследие той русской интеллигенции, которую евреи-большевики рьяно помогали уничтожить в первое пореволюционное десятилетие, — также и истинным, и искренним ядром нововозникшей оппозиционной общественности. Так что и — никакое прогрессивное движение без евреев снова стало невозможным.

Кто остановил поток лживых политических (и чаще полузакрытых) процессов? Александр Гинзбург. — Вслед за ним Павел Литвинов и Лариса Богораз. Не преувеличу, что их обращение «К мировому общественному мнению» в январе 1968, — не отданное капризам самиздата, а протянутое Западу бесстрашной рукой перед фотоаппаратами чекистов, — было рубежом советской идеологической истории. — Кто те семеро отважных, кто потянул свои чугунные ноги на Лобное место 25 августа 1968? — не для успеха протеста, но жертвой своей омыть российское имя от чехословацкого позора? четверо из тех семи — евреи. (А в населении их к 1970 — даже меньше процента, это ж надо и тут напомнить.) — Не забудем и Семёна Глузмана, не жалевшего своей свободы в борьбе против «психушек». — И многие московские интеллигенты-евреи из первых удостоились партийной кары.

Но от редких диссидентов можно было услышать хоть интонацию сожаления о прошлом своих еврейских отцов. П. Литвинов никогда нигде не обмолвился о пропагандной роли своего деда. Не услышим и от В. Белоцерковского, сколько невинных людей сгубил его отец, с тяжёлым маузером. На старость лет окунувшаяся в диссидентство коммунистка Раиса Лерт — уже и после «Архипелага» всё гордилась своей былой принадлежностью к той партии, «в которую вступила честно и восторженно» в молодости, «которой отдавала весь жар души, все силы и помыслы», и сама от неё пострадала, — но теперь это уже «не та» партия19. Не заранивается в ней, что ведь таково и сама тянется быть причастной к раннему партийному террору.

В поток диссидентского движения после 1968 вступил безоглядно — и Сахаров. Среди его новых забот и протестов было много индивидуальных случаев, притом самых частных, а из таких более всего — заявлений в защиту евреев-«отказников». А когда он пытался поднять тему пошире, — простодушно рассказывал он мне, не понимая всего кричащего смысла, — академик Гельфанд ответил ему: «Мы устали помогать этому народу решать его проблемы»; а академик Зельдович: «Не буду подписывать в пользу пострадавших хоть за что-то — сохраню возможность защищать тех, кто страдает за национальность». То есть — защищать только евреев.

Возникло диссидентство и чисто еврейское, сознательно занятое только притеснением евреев и эмиграцией (о нём — позже).

 


 

Поворот общественного сознания часто выбирает себе отдельных лиц как своих выразителей, вдохновителей. Таким типичным — и точным — отобразителем интеллигентского понимания и настроения в СССР в 60-х годах стал Александр Галич. («Галич — это псевдоним, — поясняет Н. Рубинштейн. — Образован он соединением звуков, взятых из разных слогов имени, отчества и фамилии — Гинзбург Александр Аркадьевич. Выбор псевдонима — дело ответственное»20. Это верно, и автор, можно предполагать, сознавал, что, помимо «соединения звуков», это ещё имя древнего русского города, из глубинного славянского запаса). Галич был чутко движим общим интеллигентским поворотом и подпором. Магнитофонные записи его гитарного полупения-полудекламации расходились широко и почти обозначили собою целую эпоху общественного оживления 60-х годов, выразили его с большой силой и даже яростью. Мнение культурного круга было едино: «самый популярный народный поэт», «бард современной России».

Самого Галича советско-германская война застала в 22 года. Он рассказывает: был освобождён от воинской повинности по здоровью, уехал в Грозный, «как-то неожиданно легко устроился завлитом в городской Драматический театр», сверх того «организовал театр политической сатиры»; потом эвакуировался, добрался через Красноводск в Чирчик под Ташкентом, оттуда в 1942 в Москву, вместе с новоформируемой театральной труппой для выступлений на фронте — и с нею провёл оставшуюся войну. Вспоминает, как не раз выступал в санитарном поезде, сочинял частушки для раненых, после концертов пили спирт с симпатичным начальником поезда в его купе. «Мы все вместе — пусть каждый по-своему — делали одно великое общее дело: мы защищали нашу Родину»21. Кончилась война — стал известным советским драматургом, 10 его пьес поставлено «большим количеством театров и в Советском Союзе и за рубежом»[216], — и сценаристом, участвовал в создании многих фильмов. Это — в 40-50-е годы, годы всеобщей духовной мертвизны, не выбиваясь же из неё? И о чекистах тоже был у него фильм, и премирован.

Но вот с начала 60-х годов совершился в Галиче поворот. Он нашёл в себе мужество оставить успешную, прикормленную жизнь и «выйти на площадь»[98]. С этого момента он и стал выступать по московским квартирам с песнями под гитару. Отринулся от открытого печатанья, хотя, разумеется, осталась тоска: «прочесть на обложке фамилию, не чью-нибудь, а мою!»[216].

Несомненную общественную пользу, раскачку общественного настроения принесли его песни, направленные против режима, и социально- едкие, и нравственно-требовательные.

Главное время его песен — от позднего Сталина и позже, без порицательных касаний светлого ленинского прошлого (впрочем, один раз хорошо: «Повозки с кровавой поклажей / скрипят у Никитских ворот»[224]). — В лучших поворотах — он зовёт общество к моральному очищению, к сопротивлению («Старательский вальсок»[26], «Я выбираю свободу»[226], «Баллада о чистых руках»[181], «От анкету нас в кляксах пальцы»[90], «Что ни день — фанфарное безмолвие славит многодумное безмыслие»[92]). — Порой — жёсткая правда о прошлом: «Полегла в сорок третьем пехота без толку, зазря»[21], порой — и «красные легенды»: было время — «чуть не треть зэка из ЦК. / Было время — за красный цвет / добавляли по десять лет!»[69] — потекло-о о бедных коммунистах! Но коснулся разок и раскулачивания («лишенцы — самый первый призыв»[115]). — Весь же главный удар его был — по нынешней номенклатуре («А за городом заборы, за заборами — Вожди»[13], тут он — справедливо резок, но, увы, снижает тему в область ненависти к их привилегированному быту, — вот они жрут, пьют, гуляют[151-152], — песни получались подтравливающие, но растрава самая обывательская, даже лобовые «краснопролетарские» агитки. Но и спускаясь от вождей «в народ», — разряды человеческих характеров почти сплошь — дуралеи, чистоплюи, сволочи, суки... — очень уж невылазно.

Для авторского «я» он нашёл, точно в духе времени, форму перевоплощения: отнести себя — ко всем страдавшим, терпевшим гонения и погибшим. «Я был рядовым и умру рядовым»[248]; «А нас, рядовых, убивают в бою». А долее всего, казалось, — он был зэком, сидел, много песен от лица бывшего зэка: «а второй зэка — это лично я»[87]; «Я подковой вмёрз в санный след, / в лёд, что я кайлом ковырял! / Ведь недаром я двадцать лет / протрубил по тем лагерям»[24]; «номерами / помирали мы, помирали»; «а нас из лагеря да на фронт!»[69], — так что многие и уверены были, что он оттуда: «у Галича допытывались, когда я где он сидел в лагерях»22.

И как же он осознавал своё прошлое? своё многолетнее участие в публичной советской лжи, одурманивающей народ? Вот что более всего меня поражало: при таком обличительном пафосе — ни ноты собственного раскаяния, ни слова личного раскаяния нигде! — И когда он сочинял вослед: «партийная Илиада! подарочный холуяж!»[216] сознавал ли, что он и о себе поёт? И когда напевал: «Если ж будешь торговать ты елеем»[40] — то как будто советы постороннему, а ведь и он «торговал елеем» полжизни. Ну что б ему отречься от своих проказёненных пьес и фильмов? — Нет! «Мы не пели славы палачам!»[119] — да в том-то и дело, что — пели. — Наверное, всё же сознавал, или осознал постепенно, потому что позже, уже не в России, говорил: «Я был благополучным сценаристом, благополучным драматургом, благополучным советским холуем. И я понял, что я так дальше не могу. Что я должен наконец-то заговорить в полный голос, заговорить правду...»[639].

Но тогда, в шестидесятых, он бестрепетно обращал пафос гражданского гнева даже на опровержение евангельской заповеди («не судите, да не судимы...»):

Нет! презренна по самой сути

Эта формула бытия! —

и, опираясь на опетые страдания, уверенно принимал статус обвинителя: «Я не выбран. Но я — судья!»[100]. — И так в этом утвердился, что в пространной «Поэме о Сталине» («Легенда о Рождестве»), где безвкусно переплёл Сталина и Христа, сочинил свою агностическую формулу, свои воистину знаменитые, затрёпанные потом в цитатах и столько вреда принесшие строки:

Не бойтесь пекла и ада,

А бойтесь единственно только того,

Кто скажет: «Я знаю, как надо!»[325]

Но как надо — и учил нас Христос... Беспредельный интеллектуальный анархизм, затыкающий рот любой ясной мысли, любому решительному предложению. А: будем течь как безмыслое (однако плюралистическое) стадо, и уж там — куда попадём.

А ещё по-настоящему в нём болело и сквозно пронизывало его песни — чувство еврейского сродства и еврейской боли: «Наш поезд уходит в Освенцим сегодня и ежедневно». «На реках вавилонских» — вот это цельно, вот это с драматической полнотой. Или поэма «Кадиш». Или: «Моя шестиконечная звезда, гори на рукаве и на груди». Или «Воспоминание об Одессе» («мне хотелось соединить Мандельштама и Шагала»). Тут — и лирические, и пламенные тона. «Ваш сородич и ваш изгой, / ваш последний певец Исхода», — обращается Галич к уезжающим евреям.

Память еврейская настолько его пронизывала, что и в стихах не-еврейской темы он то и дело вставлял походя: «не носатый», «не татарин и не жид»[115, 117], «ты ещё не в Израиле, старый хрен?!»[294], и даже Арина Родионовна баюкает его по-еврейски[101]. — Но ни одного еврея преуспевающего, незатеснённого, с хорошего поста, из НИИ, из редакции или из торговой сети — у него не промелькнуло даже. Еврей всегда: или унижен, страдает, или сидит и гибнет в лагере. И тоже ставшее знаменитым:

Не ходить вам в камергерах, евреи...

Не сидеть вам ни в Синоде, ни в Сенате.

А сидеть вам в Соловках да в Бутырках[40].

И как же коротка память — да не у одного Галича, но у всех слушателей, искренно, сердечно принимающих эти сентиментальные строки: да где ж те 20 лет, когда не в Соловках сидело советское еврейство — а во множестве щеголяло «в камергерах и в Сенате»!

Забыли. Честно — совсем забыли. О себе — плохое так трудно помнить.

А поелику среди преуспевающих и доящих в свою пользу режим — евреев будто бы уже ни одного, но одни русские, — то и сатира Галича, бессознательно или сознательно, обрушивалась на русских, на всяких Климов Петровичей и Парамоновых, и вся социальная злость доставалась им в подчёркнутом «русопятском» звучании, образах и подробностях, — вереница стукачей, вертухаев, развратников, дураков или пьяниц — больше карикатурно, иногда с презрительным сожалением (которого мы-то и достойны, увы!), — «Свесив сальные патлы, / гость завёл "Ермака"… И гогочет, как кочет, / хоть святых выноси, / и беседовать хочет / о спасеньи Руси»[117-118], — всех этих вечно пьяных, не отличающих керосин от водки, ничем, кроме пьянства, не занятых, либо просто потерянных, либо дураковатых. А сочтён, как сказано, народным поэтом... И одного героя-солдата, ни одного мастерового, ни единого русского интеллигента и даже зэка порядочного ни одного (главное зэческое он забрал на себя), — ведь русское всё «вертухаево семя»[118] да в начальниках. — А вот прямо о России стихи: «что ни враль, то Мессия! / <...> А попробуй спроси — / да была ль она, братие, / эта Русь на Руси?». — «Переполнена скверною от покрышки до дна». — И тут же, с отчаяньем: «Но ведь где-то, наверное, / существует — Она?!» Та невидимая Россия, где «под ласковым небом / каждый с каждым поделится / Божьим словом и хлебом».

Я молю тебя:

— Выдюжи!

Будь и в тленьи живой,

Чтоб хоть в сердце, как в Китеже,

Слышать благовест твой![280-281].

Так, при открывшейся возможности и соблазне отъезда, разрывался Галич между утонувшим Китежем и сегодняшней скверною: «Это всё тот же заколдованный круг, сказка про белого бычка, кольцо, которое ни сомкнуть, ни разомкнуть!»[599]. — Он уехал. Со словами: «Меня — русского поэта — «пятым пунктом» отлучить от России нельзя!»[588].

Но иные уезжавшие черпали в его песнях затравку брезгливости к России и презрения к ней. Или, по крайней мере, уверенность, что это правильно — с нею рвать. Вот голос уже из Израиля: «Мы простились с Россией. Не без боли, но навсегда... Россия всё ещё цепко держит нас. Но... через год, через десять, через сто лет — уйдём из неё, доберёмся до своего порога. Слушая Галича, мы ещё раз понимаем, как правилен этот путь»23.

 

К ГЛАВЕ 25

ОБОРОТ ОБВИНЕНИЙ НА РОССИЮ

1 В. Левитина. Русский театр и евреи. Иерусалим: Библиотека - Алия, 1988. Т. 1, с. 24.

2 Daniel Mayer. J'ai honte d'etre socialist // Le Monde, 1967, 6 Juin, p. 3.

3 Michael Medved. The Jewish Question // National Review, 1997, July 28, p. 53.

4 Михаил Хейфец. Место и время (еврейские заметки). Париж: Третья волна, 1978, с. 174.

5 Ю. Колкер // Русская мысль, 24 апреля 1987, с. 12.

6 Г. Померанц. Проект письма XXIII съезду // Неопубликованное. Frankfurt/Main: Посев, 1972, с. 269-276.

7 Ш. Маркиш. Ещё раз о ненависти к самому себе // "22": Общественно-политический и литературный журнал еврейской интеллигенции из СССР в Израиле. Тель-Авив, 1980, № 16, с. 188.

8 Р. Нудельман. Советский антисемитизм — причины и прогнозы: [Семинар] // "22", 1978, № 3, с. 147.

9 Ф. Колкер. Новый план помощи советскому еврейству // "22". 1983, № 31, с. 145.

10 Ю. Штерн. Ситуация неустойчива и потому опасна: [Интервью] // "22", 1984, № 38, с. 130.

11 В. Богуславский. В защиту Куняева // "22", 1980. № 16, с. 169-174.

12 Ю. Штерн. Ситуация неустойчива... // "22", 1984, № 38, с. 130.

13 В. Богуславский. В защиту Куняева // "22", 1980. № 16. с. 175.

14 В.В. Шульгин. «Что нам в них не нравится...»: Об Антисемитизме в России. Париж, 1929, с.49-50.

15 Дан Левин. На краю соблазна: [Интервью] // "22", 1978, № 1, с. 55.

16 А. Суконик. О религиозном и атеистическом сознании // Вестник Русского Христианского Движения. Париж-Нью-Йорк-Москва, 1977, № 123, с. 43-46.

17 Р. Нудельман. Оглянись в раздумье...: [Круглый стол] // "22 . 1982, № 24, с. 112.

18 А. Воронель. Будущее русской алии // "22", 1978, № 2, с. 186.

19 Р. Лерт. Поздний опыт // Синтаксис: Публицистика, критика, полемика. Париж, 1980, № 6, с. 5-6.

20 Н. Рубинштейн. Выключите магнитофон — поговорим о поэте // Время и мы (далее — ВМ): Международный журнал литературы и общественных проблем. Тель-Авив, 1975, № 2, с. 164.

21 Александр Галич. Песни. Стихи. Поэмы. Киноповесть. Пьеса. Статьи. Екатеринбург: У-Фактория, 1998 (далее — Галич), с. 552, 556, 561-562. Страницы в тексте в квадратных скобка; Указаны также по этому изданию.

22 В. Волин. Он вышел на площадь // Галич, с. 632.

23 Н. Рубинштейн. Выключите магнитофон — поговорим о поэте // ВМ, Тель-Авив, 1975, № 2, с. 177.