Домой

Самиздат

Индекс

Вперед

Назад

 

 

 

Падающие на нас птицы

 

Йонатану Видгопу - с любовью



"Если ты за угол повернешь
И
столкнешься с самим собой…"

(Уолт Уитмен)



Я выскочил на улицу ровно в полдень, давясь обильной собачьей слюной, доставая на ходу сигареты из заднего кармана джинсов. Не терпелось пробежаться по аллее, по обеим сторонам которой росли кусты роз. Размахивая руками, невнятно вскрикивая, я несся вскачь по каменным плитам, и кусты швыряли мне под ноги пахучие лепестки. Смотрите, смотрите, завывал хамсин, пришедший из аравийской пустыни, плюясь в меня горячим ветром: смотрите, смотрите, у него вышла книга! Я подпрыгивал на месте, гикая во весь голос, делал сальто-мортале, ходил колесом по пустому саду. Выскочил на улицу, чтобы похвалиться победой - мне нужны были зрители, рукоплещущая арена, стена воздетых лиц. Задыхаясь, я подбежал к газетному киоску, выдохнул: "Вилли, у меня вышла книга!" – и съежился от предвкушения взрыва восторга. Вилли вздохнул и переложил с места на место пачку лотерейных билетов. Ткнул пальцем через плечо, в угол. Там громоздились упакованные в коричневую оберточную бумагу аккуратные пачки. Год назад Вилли поставил их на попа и время работы восседал на них, как на троне. Это – мои мемуары, сказал он. Я работал над ними большую часть своей жизни. За оберткой не видно, но они выполнены на мелованой бумаге с золотым обрезом. На их издание я потратил большую часть своих сбережений. У меня нет места дома, я привез их сюда. Я продаю их по шекелю за экземпляр, в довесок к сигаретам. Купи сигарет и, будь человеком, возьми книжку.

Под тентом, прикрывавшем палатку от полуденного зноя, внезапно остро потянуло какой-то гадостью. Запах наплывал с улицы. У меня перехватило дыхание. Вилли, не глядя, отпихнул голову верблюда, с любопытством тянувшего мокрый, пережевывающий колючку рот вглубь палатки. Верблюд обиженно крикнул и плюнул в Виллины книжки. Вилли встал и прочел стихи:



И дурак хочет умереть красиво
И
подлец хочет умереть героем
И я, висельник, желаю объятий
Розовых, желтых, черных
Всех ужасных объятий,
Что всемирной любовью своей
Душат меня на краю света.


- Душа моя затосковала ночью, - подхватил гортанный голос, - а я люблю изорванную в клочья, изломанную ветром темноту... - Старый усатый араб в пиджаке и куфие восседал на верхушке верблюжьего горба. Он покуривал сигарету и с одобрением смотрел на Вилли. От сигареты, перебивая верблюжью вонь, постепенно распространялся сладковатый запах марихуаны. С обеих сторон горба свисали ярко раскрашенные седельные сумки, набитые книгами. Старик достал одну и, примерившись, с высоты швырнул ею в меня. Я подхватил ее на лету. Книга называлась "Путеводитель по берберской пустыне. Забытые тропы Атласа" и была написана на литературном арабском языке седьмого века, с суперобложки орлиным взором смотрел на читателя портрет владельца верблюда. – Труд всей моей жизни, - дрогнувшим голосом сказал араб, ласково кивнул нам и, причмокнув, тронул верблюда. Верблюд удалялся нетвердой, вихлявшей походкой. Он сгибался под тяжестью сумок. До нас доносился затихавший вдали голос араба, певшего с верблюжьей спины некое суфийское подобие японской танки:



Другая голова
Н
е та что надо
И не на тех плечах
Не с тем лицом.
Но кто может помочь возникшему недоразумению?..



Я купил две пачки сигарет и стал обладателем двух экземпляров Виллиных мемуаров. Это были тяжелые книги в твердом переплете, действительно с золотым обрезом. Шагая обратно, сунув одну книгу под мышку, на ходу я раскрыл второй экземпляр. Книга была написана на немецком. Строки ее были набраны изящным готическим шрифтом, который у нас давно никто не читает. На углу я обернулся. Старушки-эфиопки, покупавшие у Вилли пакетики острых приправ к супу, уходили от ларька, сутулясь под тяжестью книжных пачек.

Я знал одну из старух. Вот уже который год, в летний зной и в зимнюю стужу, она сидела на рынке имени Стана Йегуды в специально отведенном администрацией рынка тупичке. И продавала книги. Она продавала свои книги и чужие. Однажды я пришел на рынок за морковкой. В тот раз я не купил морковки, а купил книги. Я купил у нее сразу две книги – "Очерки саванны", написанные старухой еще в те дни, когда она была так же молода, как была молода свободная от колониализма Африка, и еще одну, без обложки, но с именным автографом.

Эта вторая книга называлась "Копье нации", насчитывала тысячу сто пятьдесят страниц и представляла собою теоретический труд покойного эфиопского императора Хайле Селассие, написанный им на языке амхара в тридцатых годах прошлого века на тему, как вести в джунглях партизанскую войну, используя луки и копья против авиации противника. Я зачитывался этой книгой, это был настоящий бестселлер. Книгой, написанной старухой, я зачитывался тоже.
Я вообще больше никогда не мог купить на этом рынке ничего из съестного. Там давно прекратили продавать мясо, рыбу, лепешки, овощи и фрукты и торговали вместо них новенькими подписными изданиями и букинистической литературой. Ревновавшие друг к другу торговцы разорялись, потому что у них никто не хотел ничего брать – покупатели, приходя на рынок, пытались всучить продавцам свои собственные книги. Иногда продавцы шли на компромисс. Чтобы отделаться от залежалого товара, они совершали обмен – например, однотомник прижизненного издания Достоевского, с ручной правкой самого автора они отдавали за рукописный черновик Десяти заповедей, составленный Моисеем на горе Синайской под диктовку Всевышнего. Моисей заикался и портил папирус, Господь злился и сбивался с текста, поэтому черновик был весь в дырах от зачеркиваний тупым пером. Прочесть в нем что-либо было невозможно, поэтому Декалог продавец довольно охотно брал у покупателя за более-менее читаемые гранки Достоевского, у которого, впрочем, тоже был отвратительный почерк.

Старуха-эфиопка, торговавшая бестселлерами покойного императора и своими собственными бестселлерами, очень любила поэзию. Она знала наизусть тысячи стихов на семидесяти языках и всегда подчеркивала, что сам царь Соломон мудрый знал не больше языков, чем она. Раскачиваясь у входа в свою палатку, она негромко, бубня в нос, как Анна Андреевна, нараспев читала стихи для привлечения внимания потенциальных покупателей. Иногда я узнавал Цветаеву, Бродского и Шекспира в маршаковских переводах, а по ритму изредка признавал Бодлера, Аполлинера, Вийона и Шиллера, произносимых на языках оригинала. Иногда она щебетала по-птичьи, лаяла по-шакальи, ревела бизоном и хохотала, как гиена . Как-то я, не сумев произвести у нее обмена любовных писем Маркса на интимный дневник Уайльда, разозлился и хотел уесть старуху. Я сказал, что она, вероятно, нуждается в помощи психиатра-геронтолога, ибо подражает голосам прерии. Старуха живо ответила, что лишь воспроизводит поэзию фауны западного Сомали, и сам Соломон мудрый позавидовал бы ее памяти, ибо, как известно, только он и мог бы оценить эти языки – ведь, если верить Талмуду, царь знал языки всех птиц и зверей. Торговцы, выставлявшие фолианты доктора Геббельса и рукописи Фрейда по соседству со старухиным ларьком, подняли меня на смех, и я ушел пристыженный, а старуха нараспев читала мне вслед:



Где контрабас наяривает Глинку
Смычки надтреснуты
и вот наперечет,
Где тубы бухают безумную "калинку"
И одичалый дирижер орет –
Там устланы поля акульими зубами,
Для нас припасены ахейские дары:
Всё те же скифы там
В
сё с теми же глазами
Сажают те же
Соловьиные сады…



Однажды на рынок пришел террорист из Хамаса. Он принес на продажу "Исповедь Шахида" - три тома своих комментариев к пятой суре Корана, написанных столь безграмотным языком, что над ним смеялась вся Газа. Там никто не хотел покупать его трехтомник, который он писал поистине кровью своего сердца. Тогда он взял грузовое такси и приволок по сорок экземпляров каждого тома своих комментариев к нам. Оглядевшись на рынке, стоя на главной его улице, давно превратившейся в тропку меж гор изданий блистательных авторов всех времен и народов, и поняв. что ему здесь не светит, он впал в отчаяние и взорвался. Да, он погиб в одиночестве, отринутый всеми, стоя на главном проходе рынка, и громоздившиеся вокруг небоскребы, составленные из книг Джойса, Пруста и Бабеля, от взрывной волны рухнули на него, и он был погребен под ними, о чем никто особенно не жалел.

Я там не был, но те, что были, рассказывают, что шахид, как настоящий самурай, прочел вслух свои предсмертные стихи, и, говорят, стихи эти были куда лучше, чем его комментарии к пятой суре Корана:



Так мы проживаем жизнь
В
судорогах воспоминаний
О прожитой жизни:
Те, кто боится – "завтра"
Те, кто страшатся – "сегодня"
И я, умирающий каждый день.

Облака летящие словно сон Будды
Н
ад ажурным мостом
Взирают с высоты своего полета
На каплю росы
Что блестит на уставшем клинке
Взрезающим мягкую плоть
Живота самурая.



Председатель парламентской оппозиции, в поэзии известный как левак-ультраавангардист, выступил на внеочередном заседании правительства, посвященном участившимся в последнее время случаям самоубийств шахидов – графоманов и неудачников в литературе. К возмущению депутатов от правящей партии – консервативных сторонников критического реализма - он не осудил террористов, а наоборот, призвал правительство оказывать им всестороннюю поддержку путем бесплатной, и более того - насильственной подписки на шедевры мировой литературы. Именно отсутствие хорошего вкуса толкает этих отчаявшихся в собственном творчестве людей на экзистенциальный акт самовзрывания, подчеркнул он. Они читают слишком много пошлых бульварных романов в пестрых обложках. Им необходимо учиться читать действительно хорошие книжки, и чтение это будет способствовать тому, что и они сами постепенно начнут писать хорошо. В доказательство этой интересной мысли глава левой оппозиции привел стихи собственного сочинения:



Сонм одиноких людей
С
китается по планете,
Шарахается по земле.
Рожденные в Польше, умершие в Палестине,
Вышедшие из Египта и потерявшие путь.
Кафка, мечтающий стать официантом
В
маленьком ресторанчике Тель-Авива,
Ури-Цви Гринберг, бредущий в Иерусалим.
Прибредший на родину
П
ять тысяч пятьсот семьдесят третий год свой встречаю,
Рыдая.
Слезы мои по Синаю.
Сорок лет мне уже негде бродить.
Отдали.
Где я был, когда отдавали
Г
де Ты был, когда мы отдавали.



Я всегда возвращаюсь с рынка, рискуя жизнью. Люди на улицах рассеяны до чрезвычайности – каждый читает на ходу, и все налетают друг на друга, сваливаются с тротуара на проезжую часть, не выпуская из рук книжек. Спасает только то, что водители автобусов и такси уткнулись в свои раскрытые сборники стихов и новелл, и едут поэтому не спеша.
Торговцы дерутся, переманивая друг у друга редких покупателей (как я уже рассказал, покупатели давно уже приходят на наш рынок, только чтобы всучить продавцам свой собственный товар), кидаются увесистыми фолиантами в древних кожаных переплетах и новеньких суперобложках, и однажды на моих глазах такой том угодил в висок голому дервишу, ощупью пробиравшемуся по узким базарным улочкам. Дервиш пришел пешком из Магриба, принес на своей спине мешок с древними рукописями на языках, понять которые не могли бы и профессора из Филологической академии, давно заменившей у нас в стране никому не нужное правительство. Дервиш, прошедший под палящим солнцем всю Сахару и Атласские горы, упал как подкошенный. Его, знатока и ценителя суфийской мистики, чуть не убил том избранных произведений атеиста-Вольтера – такова ирония судьбы. Именно так было зафиксировано в полицейском протоколе. Торговцу, кинувшему в запале том, грозило пять лет домашней отсидки в условиях строгой изоляции, то есть без права читать и писать книги, и он готов был уже наложить на себя руки. Но тут дервиш ожил и, покачиваясь, встал на ноги. Дело удалось замять; торговец был вынужден дать взятку полицейскому, но в последний момент не растерялся: вручил безграмотному стражу порядка потрепанный том Павича, который пылился у него на полке, вместо рекомендуемого в таких случаях "Одномерного человека" Адорно. Дервишу, сварливо ругавшемуся на литературном арабском, подали турецкий кофе и подарили на память однотомник - прижизненное издание Гомера с авторскими автографами на первых страницах "Илиады" и "Одиссеи". Дервиш сел в угол, зачитался и больше не возникал. Говорят, что он так и остался жить на рынке "Стан Йегуды", благо своего дома у него все равно никогда не было. Теперь, перед закрытием рынка, на закате, он подрабатывает мусорщиком – грузит и отвозит на свалку тележки, наполненные оберточной бумагой, в которую упаковывают новые поступления, только что отпечатанные в типографии. За это сердобольные торговки ему иногда дают почитать эмигрантские воспоминания Зинаиды Гиппиус.



Дервиш полюбился мне. Он прижился в Иерусалиме и чувствует себя здесь в своей стихии. Часто он собирает вокруг себя детвору и читает им стихи собственного сочинения. Дети не боятся голого дервиша, они чувствуют, что он хороший человек.



Овцы собираются стаями,
Спеша по каменистым полям,
В такт топоча жестконогим копытом,
Сбираясь к Хеврону.
Подпрыгивают растерянно
И
, переваливаясь, взлетают,
Сбиваясь в лохматую кучу.
Так и парят тяжелым облаком
Шерстяным. Вислоухим, курчавым
Н
ад страной,
Где я
На горах Шомрона,
Раскрыв рот и задрав голову,
Наблюдаю за их парением.



Недавно контрразведкой был пойман иностранный шпион. Он был пойман не благодаря тому, о чем вы подумали. Всем известно, что наши контрразведчики, все как один – подписчики на серию "Литературные памятники" – круглосуточно обсуждают между собой только качество профессиональных комментариев в научно-справочном аппарате книг, авторами которых они являются. Известно ведь, что наша контрразведка укомплектована исключительно из литературоведов, только директор их организации в виде исключения является искусствоведом. Шпион мог проползти у них под носом, и комар носа бы не подточил. Но у шпиона взыграло профессиональное самолюбие. Он, будучи поэтом, услышал по рации, настроенной на секретную волну нашего управления разведки, стихи, прочитанные замначальника отдела по борьбе с особо тяжкими государственными преступлениями, дилетантом-любителем. Стихи эти, изданные массовым тиражом, оказались настолько чудовищными, что никто не хотел их покупать, поэтому автору оставалось лишь читать их своим подчиненным, которые, понятное дело, в ответ не могли и пикнуть. Шпион, как уже сказано выше, был поэтом-профессионалом, и не смог удержаться. Он включил передатчик и прочел в ответ свои собственные стихи, чем, по вопиющему недосмотру фортуны, выдал себя с головой, и очень жаль, потому что стихи его были хороши. По крайней мере, они были гораздо лучше тех, что, закатывая глаза и завывая, читал своим подчиненным руководитель контрразведки.



Если ты чувствуешь так же, как я –
Нас уже двое.
Что нам бесчувственных армий полки?
Нас уже двое!
Смотри, там еще один
В
углу притаился:
Пришел со службы,
Взял скрежещущее свое перо,
Спустился в подвал,
Закрылся.
В подвале он счастлив.
Прогулка его – до миски с едой.
Время его – до утра.
Зовут его Франц.

Ну, вот еще Бруно
Н
аучил рисовать
Школьных бездарных детей.
Поспешно вернувшись домой
В
польско-австрийско-советский
В галицийский
В еврейский свой дом,
С головою ныряет в себя –
В парящие "Санатории".

Ну, сколько нас стало?
Чуть больше.
Вот Исаак сумасшедший
О
бедает с людоедом.
Сидит за столом как ни в чем не бывало,
С женой людоедской
З
акручивает любовь –
Он жаждет вглядеться в лицо каннибала!
А маленький людоед
У
же готовит неспешно
С когортой энкаведистов
Замысловатое блюдо:
"Клевещущий Исаак".

Смотри, как много нас стало:
Фриц, мечтающий о подвале,
Рисующий Бруно,
Исаак сумасшедший.

Поселиться бы нам
В
"Санатории" Бруно,
В "Превращении" Франца
И войти в "Поцелуй" Исаака…

Смотри, нас с тобою
Так мало.
И вход не для всех.
Бруно убили немцы.
Исаака убили русские.
Франц умер сам.
До него не успели добраться.
Но зная, что будут жадно хватать
Кричащие его рукописи –
Он завещал уничтожить
В
сё,
Что когда-либо написал.

С ужасом и восторгом
С
тоим мы в запертой комнате,
Вглядываясь в окно –
Исаак,
Бруно,
Франц
Я
И ты,
Безумная компания немыслимых очевидцев.



…Шпион был схвачен и приговорен, но ни разу не пожалел, что взорвал эфир этими строчками. Он, видите ли, потерял инкогнито, но приобрел вечность: все прогрессивные литературные журналы страны, против которой он шпионил, опубликовали эти стихи. Они также были включены в антологию мировой литературы XXI века, и по требованию школьной программы старшеклассники зубрят их перед госэкзаменами, как молитву.
Автор же их сидит в тюрьме, и будет сидеть там до скончания дней своих.
Иногда он подходит к окну своей камеры, держится за железные прутья и вслушивается в шум далекой улицы. До него доносится нестройный хор детских голосов, заучивающих его стихи, и тогда на исхудалом лице его появляется неуверенная улыбка.

Сегодня я добрался до своего дома без приключений. В автобусе было тихо, лишь шелестели переворачиваемые страницы книг. Пьяный хулиган неловко спал на ступеньках входной двери, подложив под голову недочитанный томик Сартра. Водитель медленно вел "Икарус", держа одной рукой руль, другой придерживая полуоткрытый на последних страницах сборник стихов Бахыта Кенжеева. Пешеходы, погруженные в чтение, лениво отпрыгивали на тротуар от надвигавшегося на них автобуса. Мы подъехали к моей остановке. Погруженный в чтение шофер машинально остановил машину, но забыл открыть двери. Ударом ноги я выворотил входную дверь и стал протискиваться наружу. Пьяный хулиган вывалился следом за мной. От него остро пахло сложной смесью французского одеколона и вчерашнего винегрета. Из карманов заблеванного плаща выкатились маленькие томики и рассыпались по земле. Я пригляделся – это были "Тошнота" Сартра и "Чума" Камю. Стараясь не наступить на книги, я перешагнул через спящего и отправился домой.


Мне следовало поторопиться: ежевечернее чтение пяти авторов ждало меня. Я читаю их наискосок перед сном. Обычно, прочтя первую главу одной книги, я немедленно хватаю другую и читаю ее вторую главу. Если я не буду следовать этому своеобразному, заведенному мной методу чтения в шахматном порядке, мне ни за что не успеть уследить за литературными новинками. В стране, где все читатели являются писателями, физически почти невозможно ухватить все рекомендуемые к прочтению министерством просвещения бестселлеры.

Во дворе вяло шаркала метла дворника. Дворником нашего дома был Мустафа, известный переводчик классической поэзии с языка айнов. Чтобы не задерживаться, теряя время на уборку, он изобрел оригинальный способ работы: держа открытый том в руках перед собой, метлу он держал под мышкой, время от времени совершая плечом вращательные движения. Я подошел, чтобы поздороваться с ним. Мустафа, не отвечая на приветствие, протянул мне правую ногу. Я пожал ее и направился к лифту, размышляя о благородстве дворника.
В его четырехкомнатной квартире из-за скопления книг нет места не только для него и жены, но, конечно, и для четырнадцати их детей в возрасте от года до семи - популярных авторов литературы для дошкольного возраста. Старшие дети не живут с Мустафой. Они обижены на него, потому что года три назад он хотел выдать их сестру замуж за какого-то шейха из Галилеи. Шейх был миллионером и владельцем трех плантаций масличных деревьев, но очень посредственным писателем. Гордые дети Мустафы, все как один – переводчики древних эпосов на хинди, бенгали и маратхи – желали для сестры лучшей участи. Они хотели, чтобы сестра вышла замуж за студента бухарского медресе Мир аль-Араб, бедного, почти нищего, но гениального переводчика с языка атлантов. Мустафа же позарился на бездарного богача – и проиграл. Дочь сбежала из его дома к бедному студенту. Недавно мы слышали с женой, что свободное от скучной работы литературного редактора время она тратит на потрясающий проект – перевод "Бхагаватгиты" с санскрита на пиджин-инглиш.



Лифт не работал. Он был завален книгами. Безуспешно потолкав ногой его неоткрывавшуюся дверь, я поплелся по лестнице, ежеминутно поскальзываясь на россыпях старых журналов, наваленных на ступеньки. Жильцы нашего дома происходят из двенадцати разных стран, поэтому журналы были на самых разных языках. Я останавливался на каждом лестничном пролете, чтобы передохнуть и пробежать глазами страницу-другую. Зачитавшись полуразорванной подшивкой "Нивы" за 1912 год, я поскользнулся на скользкой глянцевой обложке "Нэшнл джиогрэфик" и врезался головой в дверь своей квартиры. Дверь распахнулась, и я влетел в переднюю.



Слава Богу, дома никого не было. Отдуваясь, я прошел в спальню. Пока я шел по коридору, с полуразвалившихся антресолей падали перевязанные, запылившиеся пачки моих собственных книг, и били меня по голове. Добравшись до спальни, я распахнул окно и со стоном облегчения упал на постель – как был, в майке и валенках на босу ногу. За треснувшим стеклом в холмы Иудейской пустыни садилось пыльное солнце.



Повозившись на кровати поудобнее, я закурил и стал перелистывать очередную порцию новых поступлений. Из кухни донесся приглушенный грохот, но я не стал вставать. Я и так знал, что это было - в который уже раз подломились ножки обеденного стола, заваленного под самый потолок полными собраниями сочинений греческих и латинских авторов. Нужно будет купить новый стол, а то жрать уже негде, лениво подумал я.

 

Было тихо. Из открытого окна доносился шелест книжных страниц, перелистываемых соседями. Благодаря теплому вечеру, соседи все, как один, открыли окна своих квартир и сидели на подоконниках, перечитывая для успокоения нервной системы - кто "Махабхарату", кто "Дао дэ цзин", кто Евангелие, кто последний роман Эдуарда Лимонова.
Я быстро задремал под шелест страниц.



Кажется, прошло совсем немного времени. Из-за окна донесся хриплый кашель, я встрепенулся и открыл глаза.
Мустафа закончил то, что при некотором усилии воображения можно было назвать уборкой двора, и теперь творил вечерний намаз. Мустафа был модернистом, и канонической молитве предпочитал фаталистические стихи малоизвестных авторов. Я прислушался. Дворник пел нараспев:



Живу себе тихо, как мышь на пороге
Событий грядущих, поступков отчаянных
И
в марше бравурном солдатские ноги
Меня не заметили, стерли случайно.

Я сам был солдатом неведомых армий,
По тундре плешивой всё топал за водкой.
Полярную мышь, как воитель бездарный,
От счастья топтал сапогом самоволки.

Но вот и солдаты тех армий нелепых
У
же полегли монументами павшим,
А мышь – недомерок со взором свирепым
Мышиной ордой заправляет на марше.

Мы все конвоиры у белого света,
Заложники истин, пустые страницы…
Мышиную бойню приветствуют смехом
Л
ишь Господа Бога слепые глазницы.



Раздался оглушительный грохот. Я подскочил на тахте, затем кинулся к окну. На вечернем небе, только что бывшем лазорево-розовым, мгновенно сгустились черные тучи и засверкали молнии. Потемнело. Подул ветер – сперва тихий, освежающий в сонную жару, через несколько секунд он перешел в ураган. Удар грома выбил остатки стекол из окна моей спальни, и они ухнули вниз. Чудовищная молния ударила в вершину пальмы, расщепив ее пополам, напротив окон нашей квартиры. Пальма загорелась и медленно развалилась на две половинки.
Аллах в восторге салютовал Мустафе, стоявшему внизу в отблесках молнии, под проливным дождем, воздев к небу сжатые кулаки, как пророк Мухаммед.

Я захлопнул пустую раму окна, зажав уши, упал на постель и почти мгновенно провалился в глухой сон без сновидений. День был прожит не зря.

 

(Все стихи, приведенные в тексте, принадлежат перу Александра Йонатана Видгопа)

 

Домой

Самиздат

Индекс

Вперед

Назад