Домой

Самиздат

Индекс

Вперед

Назад

 

 

 

Оркестр "Титаника"

 

На собрание я шел в отвратительном настроении. Не хотелось идти, но я очень дисциплинирован: если записано, что – дважды в месяц, то дважды в месяц я туда и буду приходить. Хотя меня никто не обязывает. Я всегда ходил на собрания. На октябрятские звездочки, на пионерские салюты, на комсомольские летучки, потом – в армии – на солдатские разводы... или как это там называлось. С двух лет меня приучили вставать ни свет ни заря. Во мне воспитывали дисциплину. Я шел по раскаленному тротуару улицы имени пророка Иеремии и, глядя под ноги (поднимать голову кверху было невозможно – солнце как бомба над Нагасаки, глаза лезут на лоб), повторял про себя из Стругацких:

 

"И всегда ему говорили: надо! Надо, ваше благородие... Надо, господин председатель... Надо, сыночек... А сейчас это "надо" говорит себе он сам..."

 

С тех пор, как у писателей отобрали библиотеку, собираться стали в штаб-квартире партии Либермана. Никто не любит Либермана, но он первым из политиков предложил предоставить гонимым поэтам и критикам бесплатное помещение. Никаким не гонимым, конечно, и явно не без прицела, но куда податься? Поэты возвели очи горе, критики на этот раз промолчали, драматургессы вздохнули... и все согласились. И с тех пор мы ходим туда.

 

Я, отпихивая стукающую по боку сумку и придерживая идиотскую прозрачную пуленепробиваемую  самозахлопывающуюся дверь, протиснулся в штаб-квартиру. Что-то щелкнуло, и на меня уставилось дуло скорострельного "Узи". Охранник Константин всегда действует рефлекторно. На всякий случай я, как всегда, загородился сумкой. При очереди из пистолет-пулемета это не помогает, но я тоже привык действовать рефлекторно.

– Костя! Это я... – буркнул я и ввалился в помещение. Константин, не сводя с меня скрытых под солнцезащитными очками глаз, слегка повернул голову и рявкнул в глубь коридора:

– Писатели явились! Номер раз.

Из глубин квартиры тянуло сигаретным сквознячком. Там щелкали клавиатуры переносных и стационарных компьютеров, раздавалась приглушенная ругань – преимущественно на русском языке, и доносились запахи свежезаваренного кофе. Я остановился и вопросительно посмотрел на охранника. Издалека послышался слегка знакомый по телевизионным передачам и радиоинтервью голос:

– Скажи им – у нас сегодня партийная конференция. Пусть идут в сто двадцатую.

Константин извиняюще пожал плечами и развел руками.

Я, набычась, исподлобья смотрел на него.

– Старик, ну чё я могу поделать. Иди по коридору, потом сразу налево. Там будет сортир, а за ним герметизированная комната. Там воздух хороший.

"Что за воздух? какой воздух? при чем здесь воздух?" - угрюмо подумал я. Меня всё раздражало. Не люблю приживалок, и сам бедным родственником себя чувствовать не люблю.

Наступила неудобная пауза. Затем издалека послышался стук захлопывающейся двери, и по коридору стали приближаться шаркающие шаги. Через полминуты передо мной выросла фигура председателя партии, жующего яблоко. Он похудел, постройнел, как-то изменился внешне, на голове его, как царская тиара, сияла знаменитая ослепительная лысина.

– Привет писателям, – сказал он и как-то плотоядно ухмыльнулся. Мне показалось, что во рту его сверкнул золотой зуб. Это был обман зрения. Никакого золота во рту, конечно, не было, а если когда-то, в прошлой жизни, оно там и было, его давно уже заменили фарфором. Председатель партии старается соответствовать европейским стандартам. По крайней мере, внешне.

– У нас тут партийная конференция наметилась, так вы уж не взыщите, – как-то даже слегка искательно проговорил он. – Пройдите, пожалуйста, в сто двадцатый зал, там хорошо, удобно, никто не мешает, и кондиционеры работают. Обычно мы там проводим приватные встречи, но сегодня решили предоставить этот зал вам. Вам там будет очень уютно.

 Спасибо... – пробормотал я.

– Видите, как мы заботимся о наших литераторах, – сказал он, ощупывая меня ласковыми, черными, как спелая слива, глазами. В его правильном русском произношении прорезался молдавский местечковый акцент. – Литература – это наше всё, как говорится. Великая русская культура, стихи, рассказики – это настоящий пир духа, и мы должны всесторонне поддерживать хрупкие ростки европейской цивилизации на этом выжженном клочке восточной земли... И мы – наша партия и лично я – будем его поддерживать, не сомневайтесь. И в дальнейшем.

– Потому что мы – фиалки на озаренном солнцем поле, – некстати вспомнил я вслух монолог из старого фильма. Некоторое время он в каком-то затруднении разглядывал меня.

– Фиалки? – сказал он. – Да. Это прекрасный образ. Да. Я счастлив, что среди членов нашего Союза писателей рождаются такие светлые, многогранные, яркие, нетривиальные, я бы сказал, образы. Вам воздастся сторицей, мой друг. Мы всегда будем поддерживать творческие потуги наших замечательных литераторов. Прошу передать это мое утверждение вашему Председателю. Не забудьте, пожалуйста. Позвольте пожелать вам счастливого, удачного, творческого собрания. Всего хорошего.

Последние фразы он проговорил скучным голосом, глядя в стену поверх моей головы.

 

Он повернулся и, впившись зубами в яблоко, с хрустом разгрыз его. Некоторое время я наблюдал, как он, шаркая шлепанцами на босу ногу, удаляется в глубь коридора.

Издевается, сволочь, – безразлично подумал я и, в свою очередь, повернулся, чтобы идти в сто двадцатую комнату. Или зал.

– Минуточку, – сказал охранник, все это время стоявший навытяжку, держа автомат наизготовку, – одну минуточку...

Я приостановился. Константин вытащил из кармана безразмерной своей куртки, выделенной ему министерством безопасности, помятую тетрадку. Искательно заглядывая мне в глаза, он забормотал:

 Прошу вас... тут совсем немного, тут всего страниц двадцать... Я пишу на дежурстве. Не сочтите за труд... пожалуйста... Я это выстрадал... дело, понимаете, всей жизни... можно так сказать.

О Господи, обреченно подумал я, но руки уже сами протянулись к рукописи.

– А что это? – спросил я, потому что в таких случаях нужно что-нибудь спросить. Я всегда помню холодный ком в груди, когда впервые стоял на площадке перед квартирой Губермана с распечаткой своих рассказов и, обливаясь потом, в десятый раз тянул руку к звонку и отдергивал ее. Мы должны помнить аналогичные ситуации, происходившие с нами. Со всеми нами. Великому, едкому и скромному Копелиовичу дал путевку в жизнь Чичибабин. Губерману путевку в жизнь дали Михаил Светлов и Давид Самойлов, а мне ее дал сам Губерман. Будем милосердны.

 

– Это стихи, – истово сказал охранник. – Это одна драматическая поэма и россыпь комических куплетов.

Господи, подумал я.

– Только имейте в виду, что я не поэт и к стихам отношусь предвзято и непрофессионально, – сказал я, запихивая тетрадь в сумку. В сумке булькало и звякало.

– Нет-нет, ни в коем случае! – обрадовано вскричал он. – Мне будет важна любая оценка... моего скромного, эта... творчества. Любая. Позвольте мне открыть вам дверь и проводить вас по коридору... нет-нет, я сам. Вы просто не представляете... именины сердца...

 

От председателя своей партии оборотов набрался, неприязненно подумал я.

Мы прошли по коридору и добрались до сортира. За сортиром я увидел стеклянную дверь с мигавшей над ней лампочкой. За дверью, в упор, на меня смотрело дуло раскоряченного на треноге ручного пулемета. Это был приватный конференц-зал Либермана. Охранник набрал секретный код и услужливо распахнул передо мной дверь.

 

 Вот что, – сказал я, – я не могу это рецензировать. Я вообще не умею рецензировать стихи. Я это отдам нашим поэтессам. Или литературному критику Мише Копелиовичу. И они напишут все, что и как надо. Хорошо?

 А они достаточно профессиональны? – с тревогой спросил он. – Эта... Компетентны они достаточно?

 Вполне и даже более чем, – заверил я его. – Зайдите на досуге в интернет, посмотрите. Там масса ссылок. Копелиович, Рувинская Ирина, Лена Аксельрод, Нина Локшина... Аня Залкинд тоже поэт хороший. Сегодня же и отдам. Не беспокойтесь. Через две недели получите ответ в напечатанном виде.

В напечатанном, но не могу гарантировать, что в печатном, добавил я про себя.

 Вот спасибо вам! – вскрикнул он и подался назад. Я ввалился в кондиционированную прохладу зала для приватных встреч. Из-за неплотно прикрытой герметичной пуленепробиваемой двери доносились возбужденные голоса и булькала жидкость, переливаемая из бутылок в стаканы. Все были уже в сборе. Я раздраженно оскалился. У меня болела печень.

 

Эге-гей! Смотри, кто опоздал! Тот, кто всегда приходит загодя! - тщательно выговаривая слова, с преувеличенной артикуляцией вскричал Председатель. - Ты чего опоздал?

– Твой партийный тезка, то есть их председатель, задержал, – буркнул я. – Говорил чего-то о фиалках на озаренном солнцем поле. Что мы – цветы надежды... русской культуры. Все в таком духе.

– А-а, да, – сказал литературный критик Миша. – Это он надеется, что мы его воспевать будем. Потому нам и площадь под собрания предоставил.

 Все тираны надеются! - пискнула из угла Инночка.

 Ну, какой же он тиран... – сказал Валя. – Так, просто либерал с командным тоном.

 Популист... – криво улыбнувшись, проговорил Гриша.

 Фашист! – рявкнул Сан Саныч.

 Просто зеркальная копия Жириновского, - подвела итог Зиночка.

 

Писательский председатель вздохнул и почесал короткую бороду. Сидевший от него по правую руку, на своем обычном месте, насупленный Сан Саныч немедленно запустил немытую пятерню под свою бороду, напоминавшую многократно использованный веник, и со скрипом зачесал под ней. Глядя на него, стали чесаться все, даже воздушные поэтессы. Некоторое время в конференц-зале стояла тишина, нарушаемая только гулом работавших на всю мощность кондиционеров и скрипом нервически расчесываемых подбородков.

 

– А ты чего такой смурной? – спросил Председатель, искоса глядя на меня мудрым, всепонимающим глазом. – Я же вижу, что смурной. Что случилось?

 Случилось, – сказал я.

 С тобой? – участливо всплеснула руками Аня.

 Нет, – сказал я, и она понимающе закивала головой.

– Ну, а чего приперся тогда? – дружелюбно сказал Гриша. Я приподнял голову и посмотрел на него. – Сидел бы дома и вздыхал. Все равно ведь помочь не можешь, чего вздыхать?

– Не могу, – ответил я, – не могу... да.

– Чего ты не можешь? – еще более дружелюбно спросил Гриша. – Помочь не можешь или не можешь не вздыхать? Или дома оставаться не можешь?

– Чего ты к нему прицепился?! – возмутился Валя Кобяков. – Видишь – человеку херово, он пришел, чтобы успокоиться, выпить и закусить. А ты цепляешься.

– Я не цепляюсь, я, наоборот, Мише очень благодарен, что он в Первопрестольную мою книжку передал, – сказал Гриша, – я просто разобраться хочу.

– Боже, какой ты педант! – в сердцах сказал Валя. – Ну, отцепись уже. Налейте ему выпить, и давайте уже читать стихи.

Мне налили полный стакан.

– Я не могу, у меня печень, – скучно сказал я. – И катаракта. И эта... и глаукома. И простата. Блядь...

– У всех простата, у всех глаукома, у всех печень, вы меня уже все заколебали, – сказал Председатель. – Один приходит и вздыхает, а потом отказывается выпить. Второй достает первого. И, главное, никто не может помочь с бедою тому, у кого действительно беда...

Я поднял стакан и механически выпил. И все выпили.

 

– Мне вот что интересно, – сказал Валя. – Мне интересен крах имиджей.

– Например? – спросил Председатель, закусывая огромной черной хрустящей маслиной.

– Я вот, видите ли, – сказал Валя, – я тут почти единственный русский, и я, вы ведь знаете, не пью. А вокруг меня сидят сплошные евреи, и все каждый раз пьют, как ненормальные. Все имиджи – к чертовой маме. Что бы это значило?

– Наверное, это оттого, что мы все, пиша... пися... писая по-русски, все в той или иной ментальной сфере обрусели, – задумчиво сказала Аня, – а ты, наоборот, объевреился. Как-то так...

 

Аня живет в Святой земле с двенадцати лет и иногда путает рода, спряжения, числительные и так далее. Ей прощается всё – у нее прекрасные стихи, которые она пишет на иврите. Они известны в стране и диаспоре. Говорят, руководитель бреславских хасидов из Брюсселя дал им высокую оценку, сравнивая ее поэтику с творчеством Абарбанеля и Ибн-Эзры.

В участники СП Аню до сих пор не приняли в связи с терминологическим несоответствием, ведь Союз наш – для русскоязычных литераторов...

Аня ходит к нам вольнослушателем. В основном, как я понял, – для совершенствования полузабытого русского языка.

 

Как-то зашел спор о гибридах животных. О гибридах разных видов, о том, что природа мудра – она, предоставляя возможность скрещивания, оставляет их потомство бесплодным, не дозволяя появление новых видов. Кто-то вспомнил мула; Аня тогда с гордостью сказала – да, я знаю по-русски и это слово; и я знаю, что это – помесь лошади и коровы...

Мы очень любим Аню.

 

– Ну, чего вы унылы, хоть и выпили? – спросил Председатель, по-прежнему кося на меня глазом. – Это ты на них действуешь... Давайте я вам почитаю... у меня есть такой специальный файл в компьютере, я туда собираю всякие смешные, дикие и глупые вещи, фразы, обороты   из рукописей, которые обрабатываю и редактирую по долгу службы, и еще то, что вылавливаю в интернете. Хотите?

– Давай, – сказал я. Я положил голову на правый локоть, набок.

Председатель гулко откашлялся, нацепил очки и стал читать. Иногда мы улыбались.

 

" – Экс-президент США Джимми Картер, выступая в среду в Университете Эмери, сказал, что нынешнего руководства и расстояния от Ирана достаточно, чтобы обескуражить любую атаку".

 

" – Исследование показывает, что поллюция от этой речки и других подобных угрожает подземным водным запасам Израиля".

 

"– Вчера наш бывший премьер-министр, не приходя в сознание, отметил свой восьмидесятый день рождения".

 

" – Араб жаловался, что девушка схватила его за палку для сбивания маслин".

 

" – В Израиле отмечается критическая нехватка спермы".

 

" – Генштаб РФ валит сбитые самолеты на Украину".

 

"– От имени всего народа, кроме пары козлов, приносится в жертву также баран всесожжения".

 

"– Позволим себе высказать предположение, что ежемесячные кровоточивые недомогания у женщин призваны не дать слишком разыграться свойственной им живости мысли".

 

"– Если кто-то покушается на изнасилование лица, за близость с которым он подлежит отсечению души".

 

" – Плотная тучность, не дающая рассмотреть солнце".

 

"–...Не входят на Храмовую гору с посохом, в обуви, в кушаке, с пылью на ногах, не срезают через нее путь, и тем более плеваться".

 (из рукописей, поступивших в религиозное издательство).

 

– Да, – сказал Валя, единственный русский среди нас, – это, конечно, да... Боря, спасибо.... А вот что вы скажете насчет Грузии? В смысле – насчет конфликта? Войны насчет? Уж куда там современно... как бы.

 

Боря, откашлявшись, поднял глаза к небу – и вдруг стал похож на средневекового муэдзина Эраншахра.

– Щас я вам прочту наизусть. Знаете, а я ведь сто лет назад учил фарси... и набатейский... и  кое-что еще.

Итак.

"– Появились люди, не украшенные достоинством таланта и дела, без наследственного занятия, без заботы о благородстве и происхождении, без профессии и искусства, свободные от всяких мыслей и не занятые никакой профессией, готовые к клевете и ложному свидетельствованию и измышлению; и от этого добывали средства к жизни, достигали совершенства положения и находили богатство..."

– Из "Намэ-и Тапсар", – закашлявшись, добавил он, и все признали, что цитата очень и очень актуальна. На обе стороны света актуальна, так сказать.

 

– Ну вот, – сказал он, по-доброму кося на меня глазом, – а ты уж реветь собрался, по-моему... мудрость – она это... как это... это вещь, не признающая слез.

Я хотел спросить – а почему? – но не спросил. Перед глазами у меня встали герои "Трех мушкетеров", как они легко плакали и даже рыдали – перечитайте Дюма! – и при этом крутили шпагами направо и налево, и ни хрена не боялись, и были все за одного... и он, один – за всех, да.

Я хотел сказать, что когда-то слезы не считались признаком слабости, наоборот, они считались признаком благородной утонченности, вполне совмещаемой со смелостью и даже безоглядной отвагой, которой мы теперь опасаемся и даже немного стыдимся, – но не успел, потому что Боря очень мягко погладил меня по спине и неожиданно возмущенно, но на ухо сказал:

– Тебе нужно осанку исправлять, иди, блядь, к хирургу, смотреть же невозможно, какое-то горбатое благородство, сколиотик, блядь, хренов!.. – и вдруг громко добавил:

– Миш! Я тут немножко твои Дайри пошерстил на досуге, хоть всем известно, что досуга у меня нет, я бедный человек, женатый трижды, и с женой не успеваю побыть, не то что там по интернету лазать... то есть лазить... но я вот, например, помню, что ты когда-то мне говорил, что какая-то там Горная стайка... я так выражаюсь? - любит Дину Рубину, а эта... Ольсанна любит Губермана. И я решил тебе, значит, сделать, типа, маленький презент. И Горной этой, значит, стайке, и Ольсанне этой (что за клички совершенно дикие?). Губермана у нас тут все равно сегодня нету. Но вот ты скажи, ты читал рубинское эссе про Губермана? Чтобы, значит, разом удовлетворить Горную... как ее... стайку, и Ольсанну?

– А как эссе называется? – спросил я.

– Это старое эссе, но там все новое, – охотно разъяснил он. И дал мне ссылку на это эссе, и немножко зачитал из него вслух для всех, и я понял, что эссе действительно новое.

 

Боря, сказал я, – это праздник со слезами на глазах... Ты видишь, что происходит, что же делать, Боря...

Во, распсиховался, – с неудовольствием проворчал Председатель, – но я тебе отвечу честно и тонко, как родной маме. Дело наше – пиздец. Так я алкоголической жопой чую, простите за нетрадиционно-аристократическую лексику. Что нам остается? Ведь бежать мы не будем? Некуда нам бежать. Кто хочет бежать, подымите руки?

Никто не поднял ни одной руки.

– Воооот... – с удовлетворением протянул организующий всех Председатель. – Никто бежать не хочет. Или не может. Я – могу, но я не буду. Я – почетный гражданин Микронезии, но в Микронезию я не сбегу, неееет... Не надейтесь. – Голос его вдруг изменился. – У нас тут скоро будет почище, чем в Осетии... Не привыкать, да. Две тысячи лет грузили... А вы... зажрались, суки, забыли... а народы мира напомнят... ох, напомнят! – невнятно пробормотал он, с рычанием припадая к стакану. – Такая судьба. Если умирать – то всем и с музыкой. Маэстро, – вдруг рявкнул он, – прошу!

 

Все смотрели, потупясь, в стаканы. Мы слишком хорошо понимали, о чем он говорил. Об этом не принято было рассуждать на наших веселых, полубезумных, профессиональных встречах.

И вдруг раздались гитарные аккорды.

Я слушал, приоткрыв рот, и только к концу песни понял, что где-то уже слышал ее, причем – в свое время – исполнявшуюся низким женским голосом. В полутемном углу, прищурившись, какой-то лысый – или бритый – парень аккуратно лупил пальцами по струнам:

 

Увы, аргументы достаточно вески:

Смертельный напор темно-синего льда.

Но первый помощник с улыбкою светской

Легко утешает взволнованных дам

 

Смеётся и шутит, и глаз не отводит:

Конечно, спасёмся… Конечно, не лгу…

Скорее, сударыня, шлюпка отходит,

Супруга Вы встретите… на берегу.

 

Уже под ногами и мокро и зыбко,

Но, снова во здравье, не за упокой –

Над морем звучит полоумная скрипка,

Ведомая вверх дирижёрской рукой.

 

Корма оседает. Вода прибывает…

И лишь оркестранты беспечно мудры:

Они на прощанье друг другу кивают,

И всё-таки не прекращают игры.

 

Сегодняшний темп – безоглядное «престо»,

Пусть нашего праха не примет земля,

Но, главное, чтобы не сбился оркестр

На палубе тонущего корабля...

 

– Это Илюша Кутузов, – откашлявшись, звучно сказал Боря. – Он сегодня в первый раз. Это такой... бард. Он еще и рассказы пишет. Так сказать, да. А мы, так сказать... бардов не очень принимаем. Песенки там, танцы-шманцы-обжиманцы...

– А Городницкий?! – возмущенно пискнула Лидочка.

– Ну, Городницкий, это да... Но ведь... Городницких мало... так сказать.

Я вздохнул, освобождаясь от магии слов и аккомпанемента. Что-то брезжило у меня в мозгу.

– Илюша, это вы написали "Эхо Вавилона"?..

– Я, – нервно улыбнувшись, ответил лысый, или бритый, парень. – Я, знаете, иногда пишу песенки...

– Очень приятно, – пробормотал я и уставился на него. Было ясно, что к нашему берегу, нежданно-негаданно, отчего-то решил прибиться знаменитый и проклинаемый всей лево-либеральной тель-авивской богемой автор оппозиционных пьес, трагедий и рок-опер.

– Я, – продолжал я, – это самое... с удовольствием их слушаю... и распространяю в сети даже... не думал, что познакомлюсь воочию. Так сказать, как говорит Боря.

 

Все оживились. Никто из участников писательского союза в жизни не слушал всем оппозиционного гардемарина, как его называет пресс-секретарь правительства.

– А можно – спеть? - пискнула золотоглазая Верочка. – Ваше собственное, а не Нателлы?..

– Можно, – великодушно позволил Председатель, хотя его никто не спрашивал.

– Может, лучше сперва почитать? – улыбнувшись, сказал Илюша, и Председатель позволил.

 

И, вы знаете, проза у Илюши оказалась хоть куда. У нас на вечере она была представлена одним-единственным рассказом, но таким, что после чтения Председатель сперва помолчал, потом крякнул и предложил принять нового автора в члены союза писателей прямым голосованием – прямо тут, на месте, без голосования приемной комиссии, что бывает крайне редко. И мы стали принимать, и каждый сказал что-то свое. И никто не сказал ничего плохого, даже ехидный и мудрый, как змий, Гриша Трестман. И я, которому хмель ударил по самые не хочу, как с интеллигентным тихим раздражением во время семейных застолий говорит моя троюродная тетя Бэля, бывший профессор патологоанатомии, – и я тоже сказал пару слов, и даже вспомнил почему-то подпольные сейшны бунтарской молодежи в ФРГ времен банды Баадера - Майнхофф. Убейте меня, не знаю, почему я о них вспомнил, но бард слушал с благоговением, а когда я закруглился, не очень понимая, о чем говорил, – все захлопали, как полоумные, и Сан Саныч, перекрывая общий гвалт, что-то рявкнул, а потом привстал со своего места и постучал меня по потному плечу:

– Старик, всегда выпивай перед тем, как говорить, и никогда заранее не думай, о чем ты говорить должен. Конспект и план – не твое сильное место. Импровизация-спич в полупьяном виде – твое место, и ты меня понял.

– Хорошо, – послушно сказал я.

 

–...Ресницы! – жарко шептала мне сбоку рыжая поэтесса Варечка, довольно известная в узких кругах русского Зарубежья. – А ты видел, какие у него ресницы? Длинные, как меч... Прямые, как... как я не знаю что...

– Как аллигатор, – буркнул Сан Саныч, неприязненно скосившись на вновьпринятого члена, хотя только что и сам проголосовал "за".

– Пушистые, как... – продолжала шептать Варечка, не обращая внимания на Сан Саныча, имевшего на нее виды.

Пушистые, блядь, как медуза, – проворчал он, сбавляя тон и понимая, что ему со своими импровизациями ничего уже не светит. Не те импровизации потому что.

– Старик, женись уже скорее, – пробормотал я. Мне было по-прежнему грустно, хотя я старался усиленно радоваться за нового участника писательского содружества.

Сан Саныч отпрянул от меня, как от медузы.

– Еще чего! Они ничего в нас не понимают! – горько крикнул он, и я понял, что он имел в виду. Мне стало его жалко, и я сказал:

– А вот Чайная ложка... ложечка из Москвы велит передать тебе поклон. Она и сама прочла твои опусы, и другим дала читать, и другие теперь тоже читают.

– Нравится? – с надеждой в голосе спросил он.

– Ну, старик, – провозгласил Председатель, прислушивавшийся к разговору, – если бы не понравилось, ты что думаешь – она бы дала это читать другим?

Сан Саныч замолк, нервно теребя усы.

– Нравится, – сказал я наобум. – Особенно про Аллена Гинсберга и битников в самом конце...

 

Сан Саныч умолк, улыбнулся и стал подкручивать ус.

– Ей, значит, тоже, типа привет передай, – наконец благожелательно откликнулся он и откинулся на стуле. – Она, значит, типа, хорошая...

 

– Ну да, – влез Валя Кобяков, – а если бы не того, не одобрила б, – так, значит, была бы плохая. Это мы знаем...

Сан Саныч только взглянул на него.

 

– Ладно, – сказал я и сглотнул стакан первача, – пора мне... – И налил новый.

Настроение не улучшалось.

– А как же печень? – деланно удивился Гриша.

– Старик, иди ты на..., – пробормотал я, звучно глотая.

Не помогло.

 

Качаясь, я вышел на улицу. Жара спала, но я был весь в поту. Сзади раздались невнятные выкрики – три поэтессы и один критик несли до попутного "лендровера" уснувших прозаиков. Два эфиопа бережно подхватывали тело и, раскачав, аккуратным слаженным движением закидывали его в кузов. Ебаные черножопы, проворчал один из прозаиков, стукнувшись о дно, но не просыпаясь. Я отвернулся.

 

– Господи, – с тоской сказала Оленька, выйдя на улицу из штаб-квартиры и отвернувшись от добровольных санитаров. – Господи... – она озирала брошенную в сорок восьмом арабскую деревню Лифту на выезде из Иерусалима. Потом она оглянулась и беспомощно посмотрела на меня.

– Да... – сказал я. Язык не хотел ворочаться во рту. Все желали, чтоб их утешали. Я – мужик. Мне нужно, по закону, утешать... Слов не находилось.

Меня качало. Я подошел к Н. У него с собой было.

Перед тем, как уйти, писатель М. оглянулся.

Я засмеялся.

Потом я вспомнил, как написала о такой же ночи Дина Рубина:

"Перед тем, как уйти, писательница N. оглянулась. Сашка Рабинович и Доктор, со стаканами в руках, стояли у края обрыва и горячо о чем-то спорили. Речи их были темны и почти бессвязны. Огненный месяц-ятаган был занесен над их нетрезвыми головами. Фальшивые театральные звезды, безвкусно густо нашитые бутафором на черную ткань неба, пересверкивались с низкой топазов-фонароей на шоссе, далеко внизу. Богатейшая, перезрелая ночь раскинула влажные телеса и гулко дышала страстью на холмах Иудейской пустыни".

 

Я шел домой, спотыкался и и повторял про себя –

Сегодняшний темп – безоглядное «престо»,
Пусть нашего праха не примет земля,
Но, главное, чтобы не сбился оркестр
Н
а палубе тонущего корабля!

 

Домой

Самиздат

Индекс

Вперед

Назад