Домой

Самиздат

Индекс

Вперед

Назад

 

 

 

Эллинский секрет

 

В Греции есть всё. Карие с прозеленью горы, ширококронные, как подстриженные в скобку, средиземноморские сосны, белый песок под солнцем, от которого в раскаленный полдень слезятся глаза так, что хочется надеть черные очки; есть девушки с раскачивающейся походкой, с гордыми профилями, кареглазые, но на удивление светловолосые, при появлении которых солнцезащитные очки хочется нацепить ещё более лихо - и со значительным видом изображать тонтон-макута; есть синее море, белый пароход. В Греции есть развалины древних городов, встречающиеся в самых неожиданных местах, в самом центре городов современных; масличные деревья с перекрученными стволами на склонах холмов; лесистые склоны гор, встающие из сиреневой дымки теплого моря, когда златоперстая Эос, зевая, на рассвете гасит последние звезды – былой компас кораблей, утеху вечных бродяг и странников, афинских купцов, персидских работорговцев и киликийских пиратов.
В Греции есть очарование и нет разочарования – для тех, кто посетил эти места впервые и не живет здесь постоянно.

Внутреннее море ласково и солнечно. Не успеет один остров скрыться на горизонте, как из дымной мглы возникает другой. Так моряки, выходившие в странствие ещё в докритскую эпоху, на корявых плотах и неуклюжих катамаранах, находили себе ориентиры, и во имя своих стад и пастбищ осваивали безымянные ещё земли одну за другой.

Здесь на утлых суденышках, наощупь, от острова к острову плавали воины, торговцы, изгнанники, герои эпосов, легенд, мифов Троянского и Фиванского цикла. Хмурые от мыслей об оставленном доме, бронзовые от загара и бледные от качки, не торопясь, раскачивающейся походкой моряков они выходили на берег, и здесь их встречали – пустынный берег, стелющиеся под соленым ветром прибоя, дарующие бессмертие и забвение трава моли и золотистый лотос, стомившиеся от одиночества девы вод, наяды, нимфы, полубогини, полугерои, полузмеи, полузвери, сладкозвучные сирены, сфинксы со странными своими загадками, неопрятные горгоны, взглядом готовые обратить в каменное крошево дерзких пришельцев, одноглазые циклопы, бинокулярные лестригоны с каннибалистическими задатками неандертальцев, и прочая романтическая нечисть.
Число их за пятитысячелетнюю историю плаваний в Эгейском море превысило критическую массу. Классический койне мешался с вульгарным дорийским, карийская варварская речь - с минойским выговором, гортанный аккадский акцент – с шепелявым глухим египетским, плоская реальность – с объёмными, неразличимыми от неё сказками, - и мозги современника плавятся в попытке отделить былое от дум.

Корабль с предвкушающими простые, здоровые житейские радости туристами двадцать первого века входил в родосскую гавань. Их принимал на грудь остров, ограненный по волнорезу турецкой крепостью четырнадцатого века с замшелыми отверстиями арбалетных бойниц и пушечных фортов. Туристы не торопились на берег.
Плохо становилось от магнитофонного воя, от бесперебойных, как устав караульной службы былой страны Севера, игр в карты на верхней палубе, от волосатых, кривоватых ног современников в коротких штанах, от прилюдного, озадаченного неописуемым видом на берег, почесывания пуз, причинных мест и задниц, от призывных улыбок разжиревших, не первой свежести Цирцей в шезлонгах. Оттого, что за трое суток полета под звездами, над шипящим от волн килем корабля, из пятисот пассажиров завывающего псевдороком, полупьяного высшим очистки виски Ковчега не смог сказать внятно, в какой точке Ойкумены мы в настоящий момент находимся, никто – кажется, даже сам капитан.
Мифы шарахнулись прочь, галопом умчались сатиры, кентавры и длинногривые нимфы источников. Сплевывая голодную слюну, брезгливо отвернулся Полифем.
Корабль вошел в гавань Родоса.

Корабль был – «Ковчег». Современный ковчег, поднявший на борт пятьсот визжащих детей, крикливых взрослых, их собак и кошек. Ковчег, битком набитый электроникой, предугадывающей каждое незначительное желание пассажира, сундук, состоявший из роскошных, обитых бархатом кают, из утепленных унитазов и ароматических биде, из трех ресторанов, - из королевского, бесплатного, пятиразового питания и выпивки с семи утра до трех ночи включительно. От питания и выпивки, от которых соловело в глазах и на простынях с электричеким подогревом, в объятиях пышнозадых нереид хотелось лишь спать.

В Греции, в Элладе, на Родосе, есть всё.
Еле шепчущие имеющим уши – да услышат! – сказания; древнейшие, энеолитской эпохи разноцветные развалины в центре современных городов, моложавые гиды в джинсах и красных рубахах; ленивые, в бело-черной традиционной одежде крестьяне из окружающих горы ожерельем сел. И, конечно, бесконечно шумные, безостановочно зевающие туристы, о которых нечего сказать совершенно, - кроме того, что из всех видов зрелости они достигли, кажется, лишь одной – половой.

Ступив на берег, я наклонился и приложил ладонь к земле. На новом месте я всегда так делаю. Некогда было, правда, одно схождение на берег, когда к земле я прикоснулся не рукой, а губами, но на эллинском берегу это было бы, вероятно, неуместно – греком был лишь мой прадед.
Камень пирса был нагрет солнцем. Он был живой, этот камень, живой и теплый, - и я сразу почувствовал к нему симпатию. Я выпрямился, по привычке посмотрел на стоявшее в зените солнце и сориентировался в сторонах света. Троя была далеко на севере. На этот раз мне не попасть в Илион, на холмистые склоны Иды, не приложиться к журчащему ручью Ксанфа. Моя генетическая память сфотографировала волны у Сигейского мыса и уходящую за горизонт линию кораблей ахейского войска на Геллеспонте так давно, что картинки Дарданелл стояли в голове частоколом, плотной, старой, черно-белой фотографией из семейного альбома.
Я отделился от организованно ожидавшей гида группы горластых соплеменников и вошел в город.

Тишина, свежесть, прохлада в раскаленный полдень, под кронами гигантских платанов. На таких платанах, наверное, эллины вывешивали свои трофеи, возвращаясь домой из похода. Тридцать девять градусов в тени, а воздух ароматен и свеж, как в садах Семирамиды. Средневековая крепость прикрывает двух-, трехэтажные дома, крашенные белой краской. Вывески на отечественном языке – крупным планом, но неброские, иногда с небольшими дублирующими объяснениями на английском. Назойливой рекламы нет вовсе. Громкого разговора не слышно. Улицы тянутся, прикрытые зеленью масличных деревьев. Много цветов самых неожиданных расцветок. Прошуршат шинами редкие автомобили – и снова тишина. Большая часть населения, кажется, ездит на велосипедах. Пешеходы идут не торопясь, напряжения на лицах нет. Продавцы в магазинах сидят, опустив головы на руки и, кажется, дремлют. Иногда заходит покупатель: купил что-то – хорошо, не купил – тоже не плохо. Никто не хватает за плечо, не выпучивает глаза, не объясняет, что лучший товар – у него. Так бывает в Турции и у нас тоже. В чужой стране я всегда боюсь одеться так, чтобы во мне признали туриста – тогда с особым остервенением будут хватать за руки и, загораживая дорогу, требовать зайти в лавку.

Здесь меня никто не останавливал и не загораживал путь. Спокойствие и какая-то рассеянная, сонная лень плыли над утонувшим в садах городом. Транспорт ездил плавно, водители за полкилометра притормаживали перед желающими перейти улицу. На набережной постепенно скопилась небольшая вереница машин – автомобили, автобусы, мотоциклы и полицейский джип гуськом двигались вслед за маленьким красным фольксвагеном, водитель которого не желал увеличивать скорость, а желал любоваться видом на море. Он ехал медленно, рассеянно свесив руку с сигаретой в окно, никто не сигналил и не торопил его.

Им никто не угрожает, часы жизни идут у них замедленно, они не торопятся жить, чтобы успеть, думал я. Их не хотят захватывать, они никому не нужны и никому не опасны на своем солнечном острове. Бремени содержания армии, ложащееся на их плечи налогами и инфляцией, у них нет.
Я останавливался на перекрестках и, шевеля губами, читал про себя полузнакомые буквы на вывесках. Некоторые слова я узнавал, о смысле некоторых – догадывался.

Когда-то на острове были войны, город горел, рушились стены, ремесленники бежали в горы, усатые победители тащили женщин и детей из домов, волокли на корабли, торопясь продать товар на невольничьих рынках, - ничего этого больше нет целую вечность, думал я, и уж наверняка этого не было в двадцатом веке, так что лет сто спокойствия и дремотной неги они выиграли точно.
Я бродил по городу до заката. Когда солнце, спускаясь к морю, повисло на зубцах старого форта, я зашел в тихий переулок и присел на каменное крыльцо небольшого домика. Поднял голову – и обмер. Прямо передо мной, вдавленная в стену старого дома напротив, висела каменная табличка, на которой проступала стертая барельефная надпись на библейском языке. Смысл слов медленно проступил в мозгах, набитых впечатлениями по самый мозжечок:

С Божьей помощью, этот Дом собрания построен по просьбе нашей святой общины и по разрешению городских властей Родоса мастером Иосифом Коэном Итальки из Генуи. Печатных дел мастер Альд Мануций Венецианский предоставил для Дома собрания и святой общины этой двадцать фолиантов Писания на святом языке, и благодарность наша ему безмерна.
В месяца Адар-Бет четветрый день пять тысяч двести пятнадцатого года от сотворения мира - работа завершена благополучно.
Да святится имя Твоё.

Я понял, что зашел в бывший Ров-а-йеуди, где из хозяев гетто теперь обитают лишь призраки. Подойдя к дому напротив, потрогал каменную табличку и посмотрел на древнюю, наглухо закрытую дверь из мореного дуба, пятьсот лет открывавшуюся навстречу молившимся три раза в день. Одноэтажные каменные дома в переулке равнодушно смотрели на меня пустыми окнами. Провалившиеся кровли и обрушенные перекрытия отмечали конец жизни общины грудами кирпичей, видневшихся за выбитыми из косяков в вечность дверей. На кирпичах проступали причудливыми вензелями гордые клейма школ гончарных мастеров, полтысячелетия покоящихся на местном заброшенном кладбище. В квартале не было больше живых.

Я свернул за угол, и по неровной брусчатке мостовой с выбоинами стал спускаться на закат – туда, где, по моему предположению, был выход из стен Старого города. Тьма упала на город, и я блуждал в ней час, но выхода не нашел. В слепых окнах не было света. Не было слышно ни шагов, ни человеческих голосов, ни лая собак, ни мяуканья кошек. Вообще ничего не было слышно, только ветер с моря тихонько подвывал в тупиках. Меня вдруг охватила паника – мне показалось, что так и буду блуждать по этому кварталу привидений, а спуска к морю не найду, и корабль мой уйдет без меня.

Стало душно, и крепчавший ветер не приносил прохлады. Тьма взяла меня за горло. Я был весь в поту, из переулков вываливались тонны и века ватной тишины. Я закричал – кажется, по-русски. Из-за полуразрушенной стены мне ответили кашель и невнятные слова – кажется, на греческом. Спотыкаясь в темноте, я ринулся туда. На каменных ступенях дрожал огонь свечи и сидела замотанная с головой в черное старуха. Бело прозрачные, худые руки её лежали на коленях. Она медленно подняла голову и, подбежав, я вдруг понял, кто это – ибо лицо это с провалившимися глазами и ястребиным профилем ни с каким другим лицом невозможно было перепутать, - пусть даже и только по рассказам тех, кто бывал здесь до меня.

Передо мной сидела Лючия, последний живой обитатель Квартала, и его Страж. На коленях, под руками старухи, лежал и спал, подрагивая ушами, облезлый кот – такой же древний, казалось, как она сама.
-Калимера, - прохрипел я.
-Шалом, - ответила старуха, глядя на меня исподлобья. Я удивился, но тут же сообразил, что кроме наших туристов, в квартал этот не стал бы забредать никто. Путая немногие знакомые мне греческие и итальянские слова, я стал объяснять, что хочу выбраться отсюда. Она выслушала и на нескладном иврите, перемешанным с языком, похожим на испанский, сказала:
-Тут все боятся. Тебе нужно идти туда. Там нужно. – И, выпростав руку из-под платья, указала мне направление – куда-то направо. Я стоял и смотрел на эту руку. На сморщенной старческой коже, при свете трепетавшей под ветром свечи, чернела цепочка цифр освенцимской татуировки.

-Туда... – сказала старуха и безучастно отвернулась.
Я не мог уйти. Минуту назад рвался прочь, а теперь не мог сделать и шагу.
-Лючия, а ты? – пробормотал я нелепо.
-Я буду тут, - проскрипела она с какой-то готовностью, не глядя на меня. – Я - тут.
-Почему? – как-то очень беспомощно и глупо спросил я.
Помолчав, она сказала:
-Потому что я должна быть здесь.

Оглядываясь и спотыкаясь, я пошел направо. Ветер выл в подворотнях пустых домов, потрескавшихся морщинистой кладкой от времени.
Повинуясь направлению, заданному Лючией, уже через минуту, не больше, я вышел к воротам Старого города. Они были украшены барельефом с арабской вязью. Надпись восхваляла былые подвиги очередного султана, давно канувшего в Лету.
За воротами я нашел то, чем завершался тысячелетний путь истории гетто.

На маленькой площади у ворот горели факелы. Они окружали маленький памятник, черную стелу с шестиконечной звездой и надписью на трех языках. На площади никого не было, но дежурила полиция - два человека, парень и девушка. Девушка вытирала памятник грязной, в разводах, тряпкой. Парень безучастно глядел на меня, надувая щеки, и жевал резинку. Я обошел стелу по часовой стрелке и прочел текст на древнееврейском:

Здесь, на этом месте, 21 июля 1944 года, нацисты собрали все население квартала Ров а-йеуди, две тысячи человек, и на кораблях отправили их в лагерь смерти Освенцим, что в северной земле. Не вернулся никто. Да будет жива Память.

Они наврали, некстати подумал я, стоя перед стелой, под ленивым взглядом полицейского. Наврали - потому что Лючия вернулась. Страж ворот вернулся, пробормотал я по-русски.

Цветы рвать запрещено, подумал я, и полиция стоит. Я пошарил в карманах джинсов, вытащил песчинки, запавшие туда ещё в Иерусалиме, - и аккуратно посыпал ими подножие памятника. Мой прадед, умирая, просил положить в изголовье могилы горсть праха из Святой земли, некстати подумал я, а её неоткуда было достать, ни за какие деньги достать было нельзя, вот зато теперь у меня этот прах набивается во все карманы.

Греки понимают ситуацию, бывшее гетто превращено в музей под открытым небом, и памятник на площади охраняется государством, деловито говорил потом наш официальный гид Алекс – потом он говорил, потом, когда я под утро взошел на корабль. – Не было ни разу случаев осквернения, и вообще городской муниципалитет раз в год, в июле, даже распоряжается возложить букет роз или мимоз к подножию стелы.
Может, не было случаев осквернения потому, что их отцам было стыдно оттого, что они не датчане, тупо думал я, накаченный виски, наутро сидя в каюте, - но какие претензии я могу предъявлять к кому бы то ни было в чужой стране, да и смешно это и некстати вовсе, тут впору спасибо сказать, что вообще не забыли – а, вишь, даже и цветы кладут.
Да, спасибо.

Потом в пенной струе буруна, остающегося за работающим с натугой винтом двигателя, корабль отчалил на сопредельный остров Кос. Там, через сутки, в витрине книжного магазина на набережной, под тенью от старого турецкого форта, сидела продавщица – девушка лет двадцати пяти с копной рассыпанных по плечам палевых волос, как две капли воды похожая на мою первую жену, - такую, как я ту жену помню спустя двадцать лет после последней встречи.
Ещё она была похожа на одну мою знакомую из Афин, как я могу судить, впрочем, только по фотографиям.

Увидев её, я вошел в магазин. Она читала книжку. Посетителей не было. Все слова современного греческого языка вылетели из головы в тот момент, когда я её увидел.
-Хайре, киклотомерион мелибоа! – обморочно сказал я на языке Перикла и Ивана Ефремова. В краю, где тени сгущаются и исчезают в полдень, возможно всё.
Она подняла взгляд от книги и расхохоталась.

-Привет, придурок! - жизнерадостно ответила продавщица на чистом русском языке с московским выговором – словами, голосом и интонацией, всем идентичными бывшей моей Ирине. Я почувствовал головокружение и, пятясь задом, с приятной улыбкой под запотевшими стеклами очков, вышел из магазина под бешеное солнце и дремотный, плывущий запах розовых кустов в соседнем палисаднике. Краем глаза косясь на стол, белозубую ухмылку и светло-рыжую копну волосищ над ослепительно голыми плечами, я успел разглядеть, что читала она синий цветаевский сборник старой московской серии «библиотеки поэта» - а не Гомера, как мог бы я предположить за минуту до встречи.

Больше с Призраками пути в этот раз я не встречался.
На обратном пути в Хайфу, к подножью Кармеля, ещё в территориальных водах Эллады, нас догнал сторожевой катер греческих ВМС. Он сделал круг почета вокруг теплохода, на носу его реял полосатый, бело-синий флажок с крестом. Я вспомнил, что цвета их национального флага идентичны нашим, но пулеметы катера были небрежно наставлены на нашу палубу. Ахилл Гропас, греческий капитан нашего судна, плывущего под мальтийским флагом, с русскими матросами, филиппинскими посудомойками и израильтянином, ответственным за казино, - капитан Гропас, выйдя на корму корабля, отдал честь. Ветер трепал его белые волосы, пассажиры притихли. С катера сухо протрещала холостая очередь, филиппинские посудомойки вздрогнули, и мы увидели, что на взлетающей палубе катера стоят, вытянувшись во фрунт, трое моряков в бескозырках, отидавая нам честь.

Я глядел на греческих моряков. Я стоял, вцепившись в поручни, и вспоминал, как проходил военную подготовку. В нашем спецназе-для-резервистов, как это мы называем, люди не пьют в сорокаградусную жару сутками, ползут по-пластунки двадцать километров, сдирая армейские штаны в клочья, учатся вскакивать неслышно и бесшумно убивать тычком пальца в артерию. Я глядел на греческих моряков и отчего-то вспоминал учебный фильм о сирийских коммандос, который смотрел на военных сборах, и с которыми нам придется воевать рано или поздно – и лучше поздно, чем рано. Заснятые документальной пленкой, семьсот сирийцев бежали, по-страусиному задирая ноги, мимо президентской трибуны; в ответ на неслышный зрителю приказ - «Ап!» - они одинаковым движением засовывали руки в карманы советского покроя гимнастерок и извлекали оттуда живых змей. Зажимая извивающихся змей в правых руках, они внимали следующему приказу – «Аппп!!» - и, одинаковым движением поднося змей ко ртам, с равнодушным выражением лиц скусывали им головы, после чего одинаковым движением рук отшвыривали направо ещё шевелящиеся тела, и – одинаковым же движением челюстей - выплевывали змеиные головы налево.

Мы шли прямо на Хайфу, на Юг, и солнце садилось в море на западе. Земля Троады, развалины Илиона, гудящая от ладного перестука оловянных поножей ахейского месива долина Скамандра, журчание Ксанфа и мертвое молчание холма Гиссарлык, затихая, оставались далеко за кормой, за белым буруном. Когда-нибудь я увижу и их, подумалось мне.
Близко в географии, и отнюдь не на краю Ойкумены, и запахи те же, и те же масличные деревья, и сосны, и горы. И море почти то же, но смех и плач двух земель не соединяются в единую линию истории дремотной крови и сладкого пота двух народов. Их вакханки не будут играть на наших площадях, их дионисийские ночи не разбудят нашей тишины, и светлый взгляд Афины съежится под насупленным, ревнивым взглядом Предвечного, и наша этика войдет в аннигиляцию при соприкосновении с их эстетикой.
Это разные планеты.

Но отчего же в истоме средиземноморского полудня я вижу колышащиеся медленно ряды кораблей за Ретейским мысом, и конские хвосты гребней ахейских шлемов, и склоненные копья за курганом сожженного на тризне тела Патрокла, и обширный Приамов двор, и хмурый взгляд Энея, и лукавую улыбку мудрого старца Антенора – вот именем кого я назвал бы сына! – и пастуший шлем Париса, и слышу плач Андромахи над могилой шлемоблещущего Гектора, и смех младенца Астианакса.

Когда-нибудь я всё же побываю там - и тогда воспой, о Единый, гнев Ахиллеса.

 

Домой

Самиздат

Индекс

Вперед

Назад