Домой

Самиздат

Индекс

Вперед

Назад

 

 

 

Ирина Немировская. В бандеровском селе.

 

Опубликовано в журнале "Двадцать два", Тель-Авив, 1980.

Первая интернет-публикация. При перепечатке ссылки на первоисточник обязательны.

*****

 Деда звали Василь Козак, а у бабки собственного имени не было. Для всего села она была просто Козачиха.

Старикам уже перевалило за семьдесят, но жили они одиноко, без детей и внуков, в простор-ном полутораэтажном доме с четырьмя комнатами вверху и кухней внизу.

В кухне было тесно от боль-шой русской печи, в которой бабка пекла хлеб, и едва хватало места для дедового топчана с неопрятной постелью, прикры-той старым стеганым ватником. На кухне дед только спал, днем же он обычно сидел на низком пне возле сарая напротив дома и бессмысленно глядел прямо пе-ред собой.

Раза три в день бабка выноси-ла ему огромный чугун мятой, ничем не заправленной вареной картошки, от которой валил пар, и дед жадно пожирал ее, зажав чугун коленями. Он обжи-гался, иногда застывал на несколько секунд с открытым ртом и вытаращенными слезящи-мися глазами и снова принимал-ся заглатывать горячую массу, пока не приканчивал весь чугун и не выскребывал его деревян-ной ложкой. Потом он сидел в изнеможении, привалясь спиной к стене сарая, и отдыхал.

Пока он ел, бабка смотре-ла на него с жалостью и гадливостью, потом, злясь и ругаясь, с трудом отдирала дедовы пальцы от чугуна и уходила.

  Иногда взгляды стариков встречались, Дед втягивал голову в плечи, лицо его становилось детским и жалким, он что-то мычал, просительно и затравленно заглядывая снизу в суровые глаза старухи.

 Дед был сумасшедший, и в дом ему заходить запрещалось.

 Старуха целый день моталась по дому, и непонятно было, как она успевает переделать такую кучу работы: варить, печь, стирать, кормить и доить корову, ухаживать за садом и огородом, таскать ведрами воду из дальнего колодца, драить жесткой щеткой дере-вянные некрашеные полы, пока они становились светлыми и желтоватыми, как сливки, и неласково, но все же заботиться о деде.

 Была она легкая, сухая и жилистая, как старый корень, и креп-кая, как старый корень.

 Когда после университета меня послали работать учителем в это западноукраинское село, не отмеченное ни на одной географической карте, я поселилась у бабки, потому что более удобной квартиры в селе не было. Дом стоял напротив школы, две простор-ные комнаты, высокие, с большими окнами, выглядели почти как городские, но главное — моя половина была совершенно отделена от хозяйской. И все же, когда молодая бабкина сосед-ка привела меня сюда впервые, чтобы я сама убедилась, что лучше-го и желать нельзя, я не сразу решилась войти в этот дом: сума-сшедший дед меня пугал, а бабка не нравилась. Она была пора-зительно похожа на ведьму из русских сказок: черные, колючие, глубоко посаженные глазки, нос крючком, безгубый запавший рот и торчащий острый подбородок.

 Пока я колебалась и мучилась, бабка, не переставая, болтала с соседкой, неестественно хохотала, изредка бросала на меня язви-тельные взгляды и всячески старалась выразить высокомерное равнодушие к моему решению.

 "А черт с ней, с бабкой, — в конце концов, уже злясь на себя за свои нелепые колебания, подумала я. — Ведь я всегда смогу пере-менить квартиру".

 Чтобы не жить одной, я пригласила к себе молодую учитель-ницу истории, мою землячку, с которой познакомилась в дороге, миловидную, флегматичную, с добрыми красивыми коровьими глазами и со знойным то ли испанским, то ли цыганским именем Розита.

 

 Через несколько дней на старухиной половине поселился тре-тий жилец, учитель математики Тадек, родом откуда-то из-под  Дрогобыча. Он говорил на местном диалекте, и бабка сразу не то чтобы полюбила, а приняла его как члена семьи.

 Мы ему очень обрадовались — мужчина в доме.

 Все мы были примерно одного возраста — 21 — 22 года, только что закончили учебу и были присланы сюда на работу.

 В первые же дни мы обнаружили, что купить что-нибудь в селе очень трудно, что каждую мелочь, как, например, луковицу или морковку, надо искать в другой хате, а хлеба вообще не продают.

 Правда, учителям выдают 15 кг грубой муки в месяц, но кто же из нас умеет печь хлеб.

 Все эти проблемы вдруг оказались такими неразрешимыми, что мы пали духом.

 И тут хозяйка передала нам через Тадека, которого она поти-хоньку подкармливала, что готова получать за нас муку и печь нам хлеб, кипятить утром и вечером молоко и готовить обед, а каждый из нас будет платить ей в месяц триста рублей.

 Триста рублей! Это были огромные деньги. Я работала 36 ча-сов вместо положенных восемнадцати и получала на руки около тысячи, Розита и Тадек — почти вдвое меньше: у них была одна ставка.

 Но мы-то уже знали, что выхода у нас нет, и остро предвкуша-ли счастье сытой и беззаботной жизни.

 И вот мы все трое сидим за большим столом на бабкиной половине и ждем с нетерпением и любопытством.

 — Представляю себе, что она наварит, — своим медленным-медленным голосом говорит Розита, медленно поднимая тяжелые веки и переводя красивые томные глаза с меня на Тадека.

 Голос у нее чуть гнусавый, и кажется, что он тянется, как рези-нка. Тадек бросает на меня смеющийся взгляд и тихо восхищает-ся "Вот зануда!"

 Бабка, несмотря на то, что на нее навалилась еще новая работа, вдруг как будто помолодела и расцвела.

 Она летала по кухне, ножи и сковородки звенели в ее руках, что-то кипело, что-то шипело на плите, а она весело колдовала в этом своем кухонном ведьмачьем царстве.

 В дверь сунулся молодой и легкомысленный пес Брындик. Он вежливо приседал на все четыре ноги, с невероятной быстротой вихлялся на одну сторону и отчаянно трусил. Брындику, как и деду, в дом входить запрещалось. Но, очевидно, все-таки жила в душе Брындика вера в какие-то его собачьи права, и поэтому он не уходил и даже неуверенно фамильярничал.

Хозяйка явно не разделяла его иллюзий. Она весело рявкнула: ''Гэть звидсы, пся крэв!" — и Брындик, так стремительно поджав хвост, что кончик его выскочил где-то возле морды, вылетел из кухни.

Появление Брындика, его глупая, славная, смешная морда и даже его изгнание — все это вдруг показалось нам почему-то ужас-но смешным, и старуха хохотала вместе с нами, опустившись в изнеможении на низенькую скамеечку у плиты, хохотала до слез, как девочка, вытирая глаза рукавом, и это было так неожиданно, что мы уже забыли, из-за чего мы смеемся, но никак не могли успокоиться и только всхлипывали и стонали.

Потом ослабевшая от смеха хозяйка начала разносить тарелки, а галантный Тадек ей помогал.

Этот первый обед потряс нас. Годы были еще не сытые, и мы не были избалованы, но не в этом дело. Все было действительно приготовлено рукой мастера. Откуда у этой сельской старухи такие кулинарные таланты?

Вчылась, — ответила на мой вопрос польщенная хозяйка.— Завжды вчылась у людей — у поляков, у еврэйив, у всих.

— Здесь есть евреи?

Булы, в вийну усих повбывалы, — сказала старуха, отвер-нувшись к плите. Голос ее был невыразителен, и я не поняла, жа-леет она этих убитых евреев или просто констатирует факт, но только хорошее настроение улетучилось.

 

Учебный год еще не начался, времени было много, и в доме постоянно вертелись гости.

Чаще других приходила Катя. Она была старше нас лет на шесть и уже несколько лет учила сельских малышей. У Кати было широ-кое простое лицо с крупными бледными и белыми бровями.

— Некрасива, — увидев ее впервые, изрек Тадек, который любил ставить точки над и. Но Катя улыбнулась и сразу перестала быть некрасивой. У нее было очень редкое качество — доброта, доброта безграничная, которой хватало на всех, да еще к тому же при-правленная легкой насмешливостью и милым украинским юмо-ром. Катины руки постоянно кого-тo ласкали. Она немедленно пригрела Розиту, которая нас всех раздражала, и та начала ходить за ней, как пришитая, заглядывая ей в лицо влюбленными глаза-ми. Тадек пофыркал, пофыркал, но вынужден был согласиться, что Катя славная.

А когда она рассказывала нам о своих малышах, которых назва-ла "вылупками" и "вытришками", разыгрывала целые сценки, пе-ревоплощалась в каждого из них, старательно таращила глаза и захлебывалась от усердия, мы уже все влюбленно смотрели на нее, а она первая смеялась тихим, уютным смехом.

Однажды она привела к нам молодого парня в пограничной форме и с собакой-овчаркой на поводке,

— Сашка, — охрипшим басом представился парень, пристально разглядывая нас с порога прищуренными проницательными гла-зами Ната Пинкертона.

Катя шепнула нам, ласково глядя на него:

Дурний, як Брындик, — и с той же ласковостью обратилась к нему: — Чого дывышся, Саша?

Сашка в это время перевел свой пронзающий взгляд на Тадека, и Тадек вдруг нервно задергал плечами и вспыхнул весь. Немигающие глаза с наслаждением остановились на неожиданной жертве, сверля и терзая ее, наконец Сашка удовлетворенно хмыкнул и объяснил нам:

— Я только посмотрю вот так (он растопырил пальцы перед глазами) и насквозь человека вижу.

Он с грохотом выдернул стул из-под стола, с размаху опустил-ся на него так, что стул взвизгнул и еще долго постанывал, закурил какие-то ужасно вонючие папиросы, и вся комната стала сизой от дыма.

Откинувшись на спинку стула и разбросав ноги, он позвал хозяйку и грубо потребовал водки и закуски. Старуха выслуша-ла его молча, сжав в нитку губы, но не возразила. Всегда быстрая и стремительная, она удалилась демонстративно медленно.

Всем стало неловко.

— Зачем вы так? Она ведь вам в бабушки годится! — почти ненавидя его в эту минуту, сказала я. — И потом, кто вам дал такое право — приказывать ей в ее доме?

— Значит, есть у меня такое право, — запальчиво проорал Саш-ка — Старая сволочь, бандеровка, я ее еще уважать должен? Да я бы их всех своими руками перестрелял, гадов. Ну чего смотришь? Не нравится, да? Интеллигентные мы очень и добрые! А ты знаешь, сколько наших людей тут от их рук полегло? Это тебе нравится? Мы вот сегодня всю ночь за этими бандитами бегали, ведь знаем, что они здесь сидят, знаем, — а не поймали. Почему, спросишь? Не-бось у нее все сыновья в бандерах, я это еще выясню, А ты гово-ришь. Подрасти сначала, потом будешь меня учить.

— Да вам-то сколько лет?

У Сашки была предательски мальчишечья, ну прямо щенячья, курносая физиономия.

— Саша в нас вжэ вэлыкый, вин в нас гэрой, вин никого не бойиться, вин усих раз-два вбывае и всэ тут, — ласково прожур-чала Катя и погладила его по голове.

Сашка резко повернулся к ней, "гавкнув очыма", как она тут же прокомментировала, но, встретив ее добрые насмешливые глаза, неожиданно засмеялся.

— Ладно, тебе, сестричка, прощаю. А мне уже 26 лет, и здесь, как на войне, год за два — значит, еще больше.

— Вы выглядите намного моложе, — простодушно сказала Розита, и Сашка поперхнулся папиросным дымом.

Потом он загорелся показать нам фокусы, побежал к хозяй-ке за стаканом, потряс им в воздухе.

Все видите? Стакан! Сейчас накрываем его платком... плат-ком, значит, накрываем, так, эйн, цвей, дрей, — Сашка сделал эффектную паузу, — нет стакана!

Он сдернул платок, но что-то в фокусе, очевидно, не сработало — стакан упал со стола и звонко разлетелся на куски.

Дывысь, и правда — нэма стакана! — восхищенно сказала Катя.

Саша страшно огорчился.

— А черт, всегда получалось, нет, правду вам говорю, полу-чалось. Устал, видно, сегодня, не в форме. Не в форме мы с тобой сегодня, да, дружище?

Сашка обнял собаку, которая сидела, тесно прижавшись к его колену, и поцеловал ее в морду.

Я уже давно смотрела на красавицу овчарку, странно тихую и грустную, но Сашка с самого начала запретил ее гладить: нельзя, не полагается, она должна знать только хозяина, он для нее бог, и что он скажет — закон. А к другим привыкать нельзя.

— Чего она такая невеселая?

— Не она, а он. Простудился, температура у него повышенная, вон нос сухой совсем и горячий, — лаская собаку, говорил он.

Собака, прижав уши, не мигая, смотрела ему в глаза благодарно и преданно и изредка быстро и широко облизывалась от избыт-ка чувств.

— Ничего, еще поживем, братишка. Ну до чего ж люблю его, никого на свете не люблю, как его. Никому на свете не верю, только ему.

— И мэни нэ вирыш? (Это Катя.)

— Ты хорошая баба, сестричка, лучше всех, кого я знаю, толь-ко и тебе не верю. Человек всегда о себе думает, даже самый лучший, не может иначе. А для него — нет на свете никого и ничего, только я. Сто раз умрет за меня, даже секунды не подумает. Сколько раз он мне жизнь спасал.

Хозяйка принесла закуску и водку, увидела разбитый стакан, брови ее взметнулись — с посудой было трудно, — но не сказала ни слова.

Все так же молча, с поджатыми губами она накрыла стол, подобрала осколки и удалилась, прямая, как аршин проглотила.

— Воображает, — с ненавистью сказал Сашка, Он жадно ел, вид-но, крепко проголодался. Сейчас я вдруг увидела, что он и вправду не так уж юн: тонкие сухие морщинки процарапаны на лбу и вокруг рта, и что-то тоскливое в выражении губ и глаз. Лад-но, пойду я. Спать хочу, прямо подыхаю, — сказал он, с трудом поднимаясь из-за стола. — Бабусю дорогую за меня по-целуйте. Эй, старая! Слышишь, что говорю? — вдруг заорал он так, что все вздрогнули.

Йды вжэ, йды вжэ, вытришок, — выпроваживая и подтал-кивая его к дверям, сердито говорила Катя.

Он прогрохотал по ступеням, и в комнате стало необычно тихо.

— Сумасшедший какой-то, — сказала наконец Розита.

Нэщаслывый, — тихо и грустно заметила Катя.

— Чего это он несчастный?

Сашкина история действительно была невеселой.

Несколько лет назад, когда он только приехал в Западную Украину — он и вправду был тогда мальчишкой, — Сашка отчаянно ухаживал за местными девчатами и то ли на самом деле влю-бился в одну из них, то ли просто так женился — под пьяную ру-ку А года через два, когда у него был уже сын, братьев жены арестовали за бандеровщину, и Сашке приказали оставить семью. Катя сказала, что есть такой закон. Чтоб не пожалел, кого не надо.

Перевели его от семьи подальше, сюда, к нам, с женой своей он с тех пор не встречался и видеть ее, бандеровку, не хочет — так он говорит, — а по сыну с ума сходит и пацанов маленьких на улице видеть спокойно не может, схватит на руки, целует и подбрасывает.

Все это он рассказал Кате, рассказывал и плакал. А потом, видно, стыдно ему стало, что плакал, и он начал показывать, что ему море по колено, потому и вел себя, как дурак.

Пишов?

В дверях стояла бабка. Подчеркнуто сухая, не глядя на нас и не разговаривая с нами, она убрала посуду, не захотела, чтобы мы ей помогали, и оттолкнула Катину руку, когда та стала подви-гать ей тарелки.

— Обиделась, — сказала Зита, обводя нас несчастными глазами.

Тадек бегал по комнате, дергая головой.

— Мы для него не люди, в сто раз хуже собак, — залпами выбра-сывал он на бегу. — Все на одно лицо, и все не люди.

— Сядь, — попросила его Катя.

— Не сяду. "Нэщаслывый", — перекривил он Катю. — Жена его зато очень счастливая. Напился — женился. Приказали — бросил. А как он на меня смотрел! Он, этот дурак, он меня насквозь видит! Он нас всех насквозь видит!

В двери заглянула хозяйка, посмотрела на Тадека страшными глазами — он запнулся, как будто опомнился, махнул рукой и выскочил из комнаты.

 

Начался учебный год. С утра, наскоро выпив кружку молока, мы мчались в школу. Возвратившись, сидели за столом усталые, изнеможенные, а хозяйка хлопотала вокруг нас, небрежно спрашивала, вкусно ли, и расцветала, когда мы дружно восторгались обедом.

Но однажды я увидела, как, приготовив отбивные, она сунула блюдце с оставшимся в нем сырым яйцом под шкаф, чтобы использовать завтра. В другой раз она поставила на пол тарелку с горячи-ми овощами, чтобы остудить. Войдя в комнату, я увидела, что Брындик, дружески кося на меня глазом и колотя хвостом, гло-тает с лихорадочной поспешностью — сейчас прогонят! — уже остывшие овощи.

Пронзительный крик старухи — Брындик скатывается по сту-пеням, а она вытирает край тарелки рукавом и, чтобы окончательно успокоить меня, выбрасывает несколько кусочков картошки. Она просто не понимает, почему я смотрю на на нее испуганными глазами, ведь ничего не случилось, ведь она вытерла тарелку.

Мы ужасались и не знали, что делать. Не можем же мы есть из одной тарелки с Брындиком.

В свою очередь хозяйка считала нас людьми без элементар-ных представлений о чистоте.

В селе мытье полов было культом. Полы сверкали белизной, и входить в дом в обуви считалось верхом невежливости. Мы нарушали это священное правило, и на нас смотрели с презри-тельной жалостью: чего с них спрашивать — восточники!

Но еще большее неуважение вызывало наше полное неумение пользоваться уборными. Уборные, чистенькие, похожие на скворечники, стояли во дворе, обычно довольно далеко от дома. В дверях было вырезано кругленькое окошечко или сердечко Внутри, в интимной полутьме, возвышалось нечто вроде пьеде-стала — стилэць . На этом вот "стильцэ" полагалось сидеть. Но, как ни драили хозяйки свои уютные скворечники, упрямые квар-тиранты-восточники ни за что не хотели садиться на "стилэць", Тогда, очевидно, в надежде пробудить нечто сокровенное в ду-шах пришлых невежд, местные жители решили воспользовать-ся их же средствами пропаганды.

На уборных появились написанные крупными буквами, а иног-да и изукрашенные цветочным ярким орнаментом лозунги: "На стильци нэ стоять, тилькы сыдиты".

Ничто не помогало. Это была безнадежная война двух миров: Восток есть Восток, Запад есть Запад, и друг друга им не понять.

Местные жители не случайно обратились к лозунгам. Парторгам, комсоргам, учителям и прочим культуртрегерам советской власти вменялось в обязанность бить по населению агитацией, по возмож-ности наглядной, надежно мозолящей глаза и не оставляющей ни на минуту — как зубная боль.

Приезжие кадры обычно не страдали от тяжкого бремени зна-ний, они не искали какую-то там связь миров, но в этом было даже известное преимущество: полная свобода и раскованность вносили приятное разнообразие в их работу.

"Вся власть Советам!"— прочитала я на стене сельского клуба. Другая стена вещала: "Жинка в колгоспивэлыка сыла". А на костеле была прибита дощечка: "Религия — опиум для народа".

 Говорили, что прибил ее сам ксендз, лучший шахматист, талантливый рассказчик непристойных анекдотов и блестящий знаток марксизма-ленинизма, цитирующий наизусть целые страницы ленинских текстов. Он увидел одну из наших учительниц с мо-лотком и гвоздями в одной руке и фанерным щитом в другой, когда она задумчиво прикидывала, к какому бы дереву прибить эту свою наглядную агитацию, галантно забрал у "пани-вчытэль-кы" ее неудобную ношу, серьезно прочитал и произнес с чувством: "Ну зачем же к дереву? Мы сейчас прибьем это прямо к стене костела".

 Местное население было поголовно верующим, и никакая аги-тация тут не помогала. Наступали праздники или просто воскресенье, и все село тянулось в костел. Мужчины чинно шествовали в отлично сшитых европейских костюмах ("варшавская работа!"), женщины — в яркой и праздничной смеси европейского с национальным.

 Очень часто девушки несли сапожки или ботинки в руках, возле костела долго вытирали босые ноги об утреннюю росистую траву и входили в костел праздничные уже с головы до ног.

 Бережливость высоко ценилась и, очевидно, не только в селе. Городской Тадек ходил на работу в глянцевом от долгого употребления ватнике, хотя семья у него была зажиточная. 

 Хозяйка носила юбку и передник всегда наизнанку, чтобы не выгорали, донашивала до дыр, так ни разу и не пощеголяв веселым ситцевым рисунком. Она безусловно одобряла бережливость Тадека: "Добрый чоловик якыйсь жинци будэ".

 

 Приближалась зима. Непрерывно шли дожди. Под ногами чавкала глинистая грязь, и при каждом шаге надо было долго раскачивать сначала одну, а потом другую ногу, чтобы вытащить ее из липкого капкана. При слишком резком движении o6yвь оставалась в грязи, а ее владелец по инерции стремительно летел в ту же грязь.

 Сырость пронизывала насквозь, и казалось, что все тело пропиталось водой, как губка.

 Учителя, привилегированная каста села, получили дрова. Нам на троих привезли три телеги свежих зеленых веток. На них немедленно взобралась шкодливая хозяйкина коза, и через  неделю половины нашего топлива не было.

 

Село было окружено тянувшимися на километры непроходимыми лесами. Старые деревья смыкались кронами где-то высоко в небе, пространство между ними было тесно заполнено под-леском, кустарником и какими-то ползучими, вьющимися и сви-сающими растениями. Проезжая дорога была прорублена сквозь сплошную массу леса, и лес стоял стеной по обе ее стороны.

Посреди этого дубового и букового изобилия мерзли зимой села. Лес не продавался. Достать дрова, не нарушив закона, было невозможно. Нарушать закон решались только те, кто находился под его защитой. Местное население, вечно подозреваемое и ули-чаемое в связях с бендеровцами, руководствовалось мудрой пословицей: "Нэ чыпай лыха", — и предпочитало жить в нетоплен-ных хатах, чем у всех на виду топить печь крадеными дровами.

Нам повезло. Дрова, не доеденные козой, все же давали тепло. Когда я приходила с работы, Тадек встречал меня скромной само-довольной улыбкой в уже натопленной комнате. Все было прибра-но, ученические тетради сложены аккуратными стопками, а в открытой дверце печи алели древесные угли.

Но скоро мы поняли, что надо экономить топливо. Хозяйка варила обед на хворосте, подкладывая тоненькие веточки толь-ко под кастрюлю, но дрова таяли не по дням, а по часам.

Тадек рыцарски отказался от своей доли хвороста, и теперь печь топилась только у нас. Мы все собирались в единственной непромерзшей комнате, готовились к урокам, проверяли тет-ради, сумерничали, прижавшись к теплой стенке. Но в декабре, в разгаре морозов, дрова кончились, По утрам мы пробивали лед в ведре с водой, умывались, лязгая зубами, грели руки о кружку с горячим молоком и убегали домерзать в школу. После обеда мы с Розитой ложились в кровать, укрывались двумя одея-лами, ее и моим, а сверху клали мою перину. Вскоре мы согрева-лись, у нас появлялось приятное ощущение комфорта, и можно было даже проверять тетради, высунув из-под перины кисти рук в перчатках. Два одеяла и перина служили очень удобным пюпитром для пачки проверяемых тетрадей. Вечернее молоко Тадек при-носил нам в постель, лихо исполняя роль официанта.

Иногда после работы к нам приходила Катя. Мы сейчас обнару-жили в ней еще одно очень важное достоинство: она была боль-шая, мягкая и теплая, как перина. И когда, сев между мной и Ро-зитой, она обнимала нас и прижимала к себе, мы чувствовали себя счастливыми цыплятами под крыльями теплой матери-квочки. Для Тадека у Кати рук не хватало, и он сиротливо и независимо хорохорился в стороне.

 

Мы жили мечтой о зимних каникулах и надеялись, что нам раз-решат поехать домой на две недели. Но директриса решительно отказалась отпустить нас. Впрочем, она не возражала бы, если бы мы получили разрешение в районе.

 Между нами и райцентром было двадцать три километра леса и немощеной дороги, которая на дневном солнце превращалась в липкое болото, а ночью смерзалась комьями. Мне повезло: кому-то из колхоза нужно было ехать в райцентр после полудня. Это была редкая удача. В такую пору связь между селами почти прерывалась.  Мы влезли в огромную, добротную и тяжелую, как танк, повозку, подаренную колхозу пограничниками, но лошади, к сожалению, были не дареные, а колхозные, кормленные соломой с крыш. Одна из них была маленькая, дистрофически костлявая, с печаль-ными глазами и той фаталистической покорностью судьбе и готовностью тянуть до последнего, которая встречается изредка у деревенских, обычно одиноких женщин, с непонятной честностью взваливающих на себя все колхозные невзгоды.

Вторая из лошадей была молодая, рослая, тоже очень тощая, но довольно бодрая кобылка, которая всю дорогу артистически симулировала работу на износ, при этом отставала и предоставляла своей пожилой товарке в одиночестве тащить тяжелый экипаж. Ее жестокая житейская мудрость, постигнутая в лошадиной среде, тоже была вполне человечьей.

Характеры двух наших лошадей определяли характер езды. Повозка двигалась все время боком, почти по диагонали, во всяком случае не по проложенной колее, что еще больше затрудняло движение, и я чуть не плакала, глядя на несчастную, надрывающую-ся клячонку.

Правил лошадьми крошечный гномик, весь утонувший в чем-то сером, стеганом и потрепанном. На каком-то километре пути он обернулся к нам, и я увидела розовую детскую мордочку, милые доверчивые глаза и такую дружелюбную улыбку, что на душе у меня потеплело. Махонькая замерзшая лапка держала тяжелый кнут. Оказалось, что ему девять лет, и зовут его — о Господи! —  Альфонс.

Слишком долго было бы рассказывать о многочасовой езде, о неожиданно полившем дожде и ударившем к ночи морозе, о моем попутчике, который, как оказалось, был крепко и буйно пьян, о том, что мы натолкнулись на пограничную засаду и мчались как сумасшедшие — благо, дорога здесь шла вниз, с горы, — думая, что нас хотят остановить бандеровцы, а пограничники в кромешной тьме решили, что мы-то и есть бандеровцы, и стреляли по нас — все это уже другой рассказ.

Приехали в райцентр мы глубокой ночью, остановились в переполненной убогой хате, носившей громкое название отеля, кое--как перебились до утра, а утром я уже была у третьего секретаря райкома по делам просвещения, потом у второго, потом у первого. Один за другим все отказали мне, грозя судом и убедительно доказывая, что если я уеду на две недели, то уже не вернусь никогда. (Интересно, что я даже не помышляла о побеге.) Мое отчаяние было беспредельно. Я вдруг почувствовала, что, если я не вы-рвусь отсюда хотя бы на несколько дней, я умру, просто не смогу жить дальше с этим ощущением своего каторжного, кандального рабства.

Уйдя в себя и в свое горе, я снова проделала ту же дорогу, не замечая времени, и очнулась только возле нашего дома.

Хозяйка открыла мне дверь, отшатнулась на минуту и с воплем: "Ирцюню, ты ж чорна уся, дытыно моя!" — схватила меня в объятия и крепко прижала к себе. Она плакала и причитала надо мной, а меня вдруг начала колотить крупная дрожь, зубы стуча-ли, и мне все время хотелось лечь на пол, и только хозяйка зачем-то мешала мне.

Прибежал испуганный Тадек, меня почти донесли до хозяйки-ной кровати, укрыли огромной легкой и жаркой периной, напоили липовым чаем и даже позвали ко мне медсестру, известную в селе под длинным именем "та, що в нэйи сапогы красыви". Сапо-ги были действительно красивые, с каблуками и кожаными кисточками. (Впрочем, это я рассмотрела уже потом.) Оказалось, что у меня температура выше сорока, но, очевидно, это была не простуда, а нервное потрясение, потому что я утром встала со-вершенно здоровая. Старуха сидела возле меня почти всю ночь, и, когда я вдруг начала плакать, она, с лицом тоже мокрым от слез, тихонько одобряла меня, горько кивая головой: "Плач, плач, доню, лэгшэ будэ". Она как будто хотела что-то сделать для меня и опасалась, и колебалась, но вдруг ее лицо приняло решительное выражение, энергичным движением она вытерла глаза и твердо сказала: "Годи плакаты, я кыну тоби на картах".

Что наша хозяйка гадает, мы знали уже давно, В тесноте нашего совместного житья скрыть это было трудно. Не было для нас секретом и то, что она лечит односельчан. Очевидно, она делала это несравненно лучше, чем "та, що в нэйи сапогы красыви", потому что все село предпочитало лечиться у нее. Вся ее комната была увешана пучками сухих трав, на подоконниках и столе лежа-ли мешочки с какими-то семенами, корешками, сушеными цветами — старые проверенные народные средства.

 Но секрет ее популярности был, наверное, не только в умении предсказывать судьбу и в знании трав. Она была здесь своя, зна-ла всех с детства, была открыта каждому горю и каждой радости, жалела и сочувствовала. К ней приходили и просто за советом, она слушала, глядя прямо в глаза — вся внимание, и на ее лице отражалось все, что чувствовал говорящий.

 Но все, что для села было достоинством, было известно только селу и важно только для села. У властей были свои критерии. Гадалка и знахарка — это могло стать для нее приговором. А если, как когда-то предположил Сашка, у нее еще и сыновья были в бандеровцах, это было опасно вдвойне. Узнав нас поближе, она поняла, что мы на нее не донесем, но на всякий случай делала вид, что люди к ней приходят просто так, в гости, а мы деликатно дела-ли вид, что верим этому.

 Правда, в самом начале, увидев на столе карты, я полушутя попросила ее погадать мне. Она рассердилась всерьез и резко ответила мне, что все это глупости, что она не умеет гадать, да и кто умеет?

 Сейчас ее предложение погадать мне было не просто желанием помочь и ободрить, это было выражением доверия и очень тронуло меня.

 Она долго раскладывала карты, совсем не так, как гадали женщины у нас, разложила два колоды длинными рядами вдоль большого стола, оперлась о руку, всматриваясь, вдумываясь и изучая, и наконец медленно, взвешивая каждое слово, заговорила. Предстоит мне дорога, ждет меня радость, и много людей, приятных мне, вокруг меня, и хлопцы без счета, а неприятностей никаких не будет, и судить меня не будут, не надо бояться.

Была уже глубокая ночь. Она устало поднялась и сказала мне, как о решенном:

Нэ пытай бильшэ никого и нэ просы. Завтра, колы стэмние, прыйидэ сюды мий свояк и видвэзэ тэбэ на станцию. Вночи йиде пойизд на Дрогобыч, а там ты вжэ купыш квыток до дому.

Странно, но мне вдруг стало очень легко. Я как будто со стороны увидела свое недавнее горе и даже удивилась, таким оно показалось мне далеким и ничтожным. Бабуся, бабця, ведьма моя дорогая, почему же я сама не увидела этого раньше?

На следующий вечер, когда стемнело, приехал свояк. На всякий случай он остановился метрах в ста от дома. Тадек подхватил мой чемодан и сумку с продуктами, приготовленную мне бабцей.

— Спасибо, бабунцю, спасибо вам, родненькая, — сказала я и попыталась обнять ее, но она сорвалась с места, подбежала к печке, что-то завернула в бумагу и сунула в сумку с продуктами.

Бабцю, ну когда же я все это съем?

Мне хотелось смеяться и плакать, у нее глаза были мокрые. Она вообще легко плакала, только собственные горести переносила с сухими глазами.

Меня посадили на подводу. Тадек жал мне руку, Розита и Катя целовали меня. Несмотря на то, что подвода должна была проехать мимо нашего дома, они не пошли вслед за ней: лучше было не привлекать внимания.

Лошадь тронула. Я смотрела на дом, который стал мне родным. Вдруг я увидела темный силуэт, мелькнувший на крыльце. Кто-то бегом спускался по лестнице. Так стремительно двигаться могла только бабця. Она мчалась наперерез приближающейся подводе, держа в поднятых руках что-то большое и белое.

Ирцю, Ирцюню, — шепотом взывала она ко мне, — холодно тоби будэ, визьмы!

— Что это, бабцю?

Цэ штаны мойи тэпли, воны чысти, я нэ носыла йих.

Она совала мне в руки огромные байковые штаны в обильных сборках. Я перегнулась с подводы, схватила ее в объятия и, прижавшись лицом к ее плечу, старалась заглушить хохот. Какая уж там конспирация! Она, легонькая и очень сильная, отбивалась от меня, тоже хохоча, и между взрывами смеха сдавленно шипела, что сейчас прибежит все село.

Нэ цилуй мэнэ! — вдруг решительно оттолкнула она меня.

— Почему?

— Старых нэ цилують, воны брыдки.

— Ах, бабцю!

Она быстро погладила мою руку и помчалась к дому.

 Две недели промелькнули так быстро, что я почти не почувствовала их. Мама, с которой мы были так близки и по которой я так тосковала, старые друзья, круговерть встреч и расставаний — все это так захватило меня, что я не вспоминала о далеком селе и гна-ла от себя мысли о возвращении. Когда же все-таки я села в поезд и увидела из вагонного окна мамину веселую напряженную улыб-ку и полные отчаяния глаза, мне стало так горько и так плохо, что никого и ничего мне уже не хотелось видеть. Я забилась в угол и съежилась там, отгородившись от всего немилого мне мира. Чем ближе я подъезжала к Львову, тем сильней овладевали мной мысли о моем селе, о бабце, о новых друзьях, и вдруг сквозь отчаянную тоску по дому я с удивлением почувствовала, что я возвращаюсь к очень близким мне людям, что я соскучилась по ним и с нетерпением жду встречи.

Меня встретил такой взрыв радости, что я даже не ожидала этого. Мы говорили все наперебой, смеялись неизвестно чему. К моему приезду где-то раздобыли веток, горела печка. В доме было так славно, чисто, тепло.

— Я думал, что вы не приедете, — у Тадека сияли глаза.

— Ну, Тадек, я же сказала вам, что я вернусь.

— А я знала, що ты прийидэш.

Бабцю, — удивленно глядя на нее сказал Тадек, — вы же тоже говорили...

— Та май розум, Тадэк, ничего я не говорила, я знала, що вона вэрнэться.

Районное начальство тоже обрадовалось моему приезду: меня уже не ждали. На радостях из моей зарплаты вычли деньги за две недели, но я не обиделась и даже сочла это вполне справедливым.

И снова потекли дни, и снова мы все собирались то у нас, то в комнате у хозяйки. Я часто расспрашивала ее о своих учениках, об их семьях,. Ей нравился мой интерес к ним, она знала все обо всех.

Она любила слушать о всяких смешных школьных случаях, смеялась так, что однажды сползла на пол со своей скамеечки у печи и продолжала смеяться, лежа на полу — маленький темный комочек.

Отношения между нами были любовные. Я теперь часто про-веряла тетради у нее на кухне, она не мешала мне, занималась своей домашней работой, но была рада моему присутствию.

Ирцюню-ю! — заливисто и певуче кричала она с крыльца, если я куда-то выходила.

Бабунцю-ю! — голосила я, придя с работы и не видя ее дома.

 

Если у нее выдавалась свободная минута, она приходила к нам и смирно сидела на стуле, боясь помешать мне. Это было так редко, что я сразу же оставляла свои клятые тетради, и начинал-ся длинный разговор. Странно, но нам всегда было о чем гово-рить.

Однажды она, явно волнуясь, сказала мне: — Пам'ятаеш, ты питала мэнэ про еврэйив. Лижко, що ты спыш на ньому, воно ж еврэйськэ. Сусиды мойи булы. На ньому усих и повбывалы.

Я посмотрела на кровать, и все во мне сжалось. Сплошная деревянная стенка была вся изрешечена рваными дырами и щерби-нами от отколовшихся щепочек. Я и раньше видела это, но не обратила внимания, эта чудовищная возможность просто не пришла мне в голову,

Сколько же их было, детей и взрослых, обезумевших от пред-смертного ужаса в этой мирной деревенской кровати? Зачем столько пуль было выпущено в них? Не надо было экономить, пули были несчитанны? Или они упрямо жили, и надо было уби-вать их снова и снова? Кто стрелял в них — немцы или старые соседи — украинцы?

Я глянула на старуху. По лицу ее ползли слезы, заполняя глу-бокие морщины. Она смотрела не на меня, а куда-то в сторону, и такая горькая печаль была в ее глазах, что я в смятении почувство-вала: я не могу, я не хочу не верить в искренность этой печали.

— Как в селе относились к евреям?

Воны булы, як уси. Стилькы рокив жылы разом, сусиды бу-лы. Диты гралыся разом, молоди любылыся.

Бабцю, их нельзя было спасти? Вы знали, что их убьют?

Зналы.

— Нельзя было их предупредить, спрятать?

— Та дэ, доню! Я думаю, що й воны зналы усэ. Як в сэли мож-но сховаты когось? Уси про всих всэ знають. Й нимци шукалы.

— Здесь такие леса, они могли бы спрятаться там.

— 3 дитьмы малэнькымы? Зымою?

Моя мысль лихорадочно искала выхода, возможности спасти тех, кого уже давным-давно не было в живых.

Какую же роль все-таки сыграло в этом убийстве село? Пассивные наблюдатели? Может быть, кто-то даже плакал? Добро-вольные убийцы? Послушные исполнители немецкой воли?

Я ни разу не столкнулась в этих местах с антисемитизмом. Наоборот, ко мне относились гораздо лучше, чем к моим русским и украинским коллегам. Когда во время каких-то празд-ников в клубе началась пьяная драка между "западниками" и горсточкой "восточников", меня мгновенно замкнули в тесное кольцо мои рослые ученики-десятиклассники и в этом кольце, скрывая и защищая, потащили к выходу — только меня одну, несмотря на то, что я отчаянно пыталась вырваться и броситься на помощь к своим.

Антисемитизм, почти откровенный и ищущий поддержки у на-селения, исходил от партийной верхушки, которая конечно же не была местной. Я ни разу не видела такой поддержки.

И все-таки все евреи здесь погибли, и никто даже не попытался спасти их.

Бабцю, если бы сейчас вы знали, что меня хотят убить, вы сказали бы мне, чтобы я успела бежать?

— Та май розум, Ирцю! Хто схочэ тэбэ вбываты? Нащо ты го-ворыш дурныци?

Вы бы меня спасли, бабцю?

Дурнэнька, ты думаеш, що я усэ можу зробыты? Якбы я мог-ла спасать людей!

Она торопливо пошла к выходу.

Бабцю, почему вы не рассказали мне о евреях тогда, когда я спрашивала вас?

Она обернулась и глянула мне прямо в глаза.

— Ты мэнэ тоди нэ любыла.

К нам прислали новую учительницу — Галю. Галя была белобры-са и цвела здоровьем. Ее крепкое тело было сбито добротно и на-дежно, по-деревенски, спина была широкая, как печка. Маленькие бледно-голубые глазки с трудом пробивались сквозь толщу креп-ких ярко-румяных щек.

Как ей удалось закончить учительский институт, неясно. Была она девственно невежественна, и это обнаруживалось, как только она открывала рот.

Деревенская с головы до ног, Галя почему-то ни за что не могла примириться с мыслью, что она должна работать в селе.

Истекая слезами, она жаловалась нам на свою судьбу, и сердобольная Розита, не задумываясь и не советуясь ни с кем, предложила ей поселиться у нас, пока она найдет себе подходящую квар-тиру. Галя приняла это предложение, как нечто совершенно естественное, даже не поблагодарила и немедленно влезла в Розитину кровать. Теперь она уже не истекала слезами, а выла в голос, как деревенские бабы на похоронах.

Пора было ложиться, на работу мы поднимались рано. Розита разделась и жалобно топталась у собственной кровати, до краев за-полненной ревущей Галей. Ясно было, что для Розиты там места нет. Добродетель, как всегда, была наказана. Выход был один: взять несчастную изгнанницу к себе в постель. Она поспешно юркнула под одеяло и благодарно обняла меня, холодная как ледяшка.

Галя неожиданно умолкла. Мы с облегчением вздохнули и при-готовились уснуть. Но через несколько минут на смену громкому вою пришел не менее громкий храп. Так это и чередовалось с тех пор: день-ночь, рев-храп. Только на работе, невыспавшиеся и издерганные, мы отдыхали от Гали. Она на работу не ходила, почти не вставала с постели и, как уверял Тадек, не плакала, пока мы не возвращались домой, а отдыхала и набиралась сил.

Розита чувствовала всю меру своей вины перед нами, боялась поднять глаза, ходила, как тень, и даже похудела. Тадек не мог простить ей Галиного вторжения и, когда она проходила мимо, тихонько рычал ей вслед:

Розитка — паразитка.

Любопытная Катя каждый день наведывалась к нам, чтобы посмотреть, как идут дела, и потом долго сдавленно смеялась в коридоре, обнимая несчастную Зиту.

И только бабця смотрела на Галю с непонятной нежностью, и это окончательно выводило меня из себя.

Когда жить стало уже совершенно невозможно, Галя вдруг захлопнула ревущий рот и трезво и буднично заявила, что она решила бежать отсюда домой. Мы смотрели на нее, не веря свое-му счастью. Неужели, милая, неужели?

А вдруг она передумает? Тадек помчался к бабце договари-ваться о том самом свояке, который недавно возил на стан-цию меня. Как мы собирали Галю в дорогу! Как мы любили ее в этот вечер! Мы простили ей все, даже то, что, тяжело взгромоздив-шись на подводу, она забыла попрощаться с нами.

Когда подвода с Галей скрылась в ночи, мы бросились в комнату и с хохотом начали отплясывать какой-то буйный дикарский танец. Счастье распирало нас. Как, по сути, немного нужно чело-веку, чтобы почувствовать себя счастливым.

Бабця с легкой улыбкой поглядывала на нас, но участия в веселье не принимала.

Назавтра за обедом она была молчалива и рассеянна, не моталась, как обычно, и даже присела с нами за стол, положив на колени натруженные руки.

Мы все еще были возбуждены, но ее непонятное поведение встревожило меня.

— Как вы себя чувствуете, бабцю? Вы не больны?

Она посмотрела на меня удивленно, небрежным движением руки как будто отбросила мою тревогу: "Ни, ни, я здорова, що мэни будэ" — и неожиданно спросила:

— Як тоби, Ирцюню, Галя — красива?

Зита широко распахнула глаза. Тадек фыркнул; иначе, чем коровой, он Галю не называл.

— Толстая она очень, бабцю.

Ara, товста, — подтвердила старуха с какой-то странной мечтательной улыбкой. Она помолчала. — Я була ще товстиша. Йшла зэмля гудила. Красыва була.

Она никогда раньше не рассказывала о себе, но сейчас, очевидно, воспоминания нахлынули на нее с такой силой, так всколыхнули все ее существо, что она просто не могла не поделиться с кем-нибудь. Глядя не на нас, а как будто далеко-далеко, в ту свою ушедшую молодость, когда она была еще толще и красивей Гали, она продолжала:

Хлопци мэнэ дужэ любылы, сватив засылалы, та я нэ хотела йты замиж, молода була. Ото стою я раз на мости, що чэрэз ставок. Йдэ Пэтро. Хап мэнэ за груды. Я тилькы так — руков (бабця так выразительно взмахнула своей высохшей рукой, что мы почувствовали, какой силы удар получил дурак Петро за свои необоснованные притязания) . — Вин — у ставок.

Глаза бабци вспыхнули веселым огнем, и она захохотала моподо и счастливо.

— А я стою соби. Йдэ Стэфан. Хап мэнэ за груды. Я — руков, и вин у ставок.

За Петром и Стефаном шли еще Микола, Богдан, Нестор, унылая череда неудачливых влюбленных, которые без всякой надежды на успех совершали свое обязательное галантное "хап за груды", чтобы вслед за этим полететь в ставок.

Голос бабци звенел, она уже не рассказывала, а играла — себя, молодую, желанную и недоступную, стоящую "на мости", и всех влюбленных в нее хлопцев. Мы увидели самоуверенного весело-го Миколу, основательного, серьезного Богдана и тяжелого ту-годума Нестора.

В этот звенящий и сияющий красками рассказ неожиданно влезла Розита со своим всегдашним нудным и прозаичным не-доумением.

— А зачем вы их сбрасывали в ставок?

Бабця осеклась. Она медленно возвратилась в сегодня, увиде-ла всех нас и вдруг с великолепной значительностью, смерив Ро-зиту королевственным взглядом, отрезала:

— Горда була.

После этого она удалилась, понимая, как всякий хороший актер, что нельзя снижать будничной повседневностью произведенное в впечатление.

— А зачем она вышла за деда? — продолжала недоумевать Розита.

— Спроси ее.

Впрочем, это действительно было странно.

Уже несколько месяцев я жила в этом доме и с дедом сталкивалась каждый день. Сидя на своем пне, он провожал и встре-чал меня дружелюбной улыбкой и долго кивал головой. Оказалось, что он даже умеет говорить. Однажды я сильно придавила дверью палец и, взвизгнув, сунула его в рот, согнувшись от боли. Дед заохал, затряс головой, всячески выражая мне сочувствие. Поведение его было вполне разумным.

— Вам жалко меня, дедушка? — спросила я.

Пэвне, — вдруг очень четко произнес дед, для убедительности закатывая глаза, и снова дружелюбно закивал мне.

Я обнаружила, что дед не одинок, что у него есть друзья. Взаим-ное понимание и какие-то только им известные тайны связывали его с Брындиком и козой.

Брындик и коза были неразлучны. Он, как суровая дуэнья, сопровождал ее, куда бы она ни шла. Если у него были свои неотложные собачьи дела, он гнал ее перед собой. Я не уверена, что это доставляло радость козе, но, очевидно, она примирилась со своей участью. Ни один козел не осмеливался приближаться к ней в бдительном присутствии Брындика. Козе было три года, но она все еще ходила в девицах. Наверное, отсутствие счастья в личной жизни было причиной гнусного козьего характера. Она пакостила бабце со зловредной последовательностью соседки по коммунальной квартире и портила все, что только могла. Бабця задыхалась от гнева и ненависти и только бессильно плевала в сторону, а дед за ее спиной радостно хихикал, возбужденно потирая руки и заго-ворщически подмигивая козе.

Однажды мы с бабцей должны были зачем-то спуститься в под-вальную кухню, где стоял дедов топчан. Мы открыли дверь и онемели. На постели, не сгибая высоких стройных ножек, с не-весомой легкостью прыгала коза, а рядом с ней в ватнике и ва-ленках, смеясь и радуясь, тяжело подпрыгивал дед.

Тэпэр ты бачыш, якэ мое щастя, — с горечью сказала бабця.

Я посмотрела на нее вопросительно, мне показалось, что она хочет со мной поделиться, и увидела, что нет, не хочет. Плотно сжатые губы, сухие, горячие глаза — как всегда, когда ей плохо.

По сути, мы ничего не знали о ней.

— К бабце дочка приехала, — сказал как-то утром Тадек, забе-жав к нам. Ясно было, что и для него сам факт существования дочки был полной неожиданностью. — Ее Касей зовут.

Я пошла познакомиться с дочкой.

Рыженькая, некрасивая, очень женственная, Кася лежала в кро-вати, укрытая по горло периной, и улыбалась грустной счастли-вой и немного растерянной улыбкой. Видно было, что она уже давно отвыкла быть дочкой.

А бабця! Она вилась вокруг постели, возле своей взрослой, своей маленькой Каси, пьяная от счастья, и не давала ей встать, Пусть доченька отдохнет, мама и поесть даст ей в постель, и все для нее сделает. На один денечек только приехала она к маме.

Йой, Касю, Касю.

Назавтра Кася уехала. Она жила во Львове, одна, без семьи, горькая, одинокая доченька среди чужих недобрых людей. Работа-ла там. Не знаю уж, как ей удалось освободиться из колхоза.

Бабця несколько дней бродила как потерянная.

Уже была весна. После серой скуки гнилых оттепелей, талого снега, пронизывающей сырости — вдруг яркая синева, юная светлая зелень и душистое цветение садов.

Я пришла из школы с непонятным ощущением праздничности. Возле дома стояла незнакомая мне старуха. Такой старой женщины я еще никогда в жизни не видела. Годы не пригнули ее к земле, а высушили, и казалось, что самый легкий ветер может сорвать ее с места и понесет, как шуршащий сухой лист. Она, на-верное, и сама знала это, потому что держалась за дерево.

— Ганна вдома? — прошелестела она,

— Какая Ганна, бабушка? Здесь не живет Ганна.

— Ганна Козачиха, — слабо настаивала она.

Ганна Козачиха? Постой, а как зовут нашу бабцю? Как же это мы ни разу не поинтересовались — бабца и бабця. Наверное, это действительно она.

— Да вы зайдите в дом, бабуся, в это время она всегда дома.

Важко мэни, доню. Скажи йий, що маты прыйшла, хай выйде.

Мать?! Сколько же ей лет? Девяносто? Сто?

Сейчас, бабусенька, сейчас!

Я опрометью бросилась в дом. Где же бабця? Ее нигде не было.

Обегав весь дом, я в отчаянии возвратилась к старухе.

— Может быть, вы все-таки войдете? Я помогу вам. Подожди-те ее в доме.

— Ни, ни, я пиду до дому.

— А где ваш дом?

Она назвала село, до которого было не меньше трех километ-poв. Значит, она уже один раз проделала этот путь.

Я пыталась уговаривать ее, но старуха повернулась и засеме-нила по дороге.

 

Я вошла в дом. Откинув ситцевую занавеску, передо мной стояла бабця, бледная как полотно.

— К вам ваша мама приходила, — выпалила я, еще не успев осознать, что происходит.

Она молчала по-прежнему, и я заметила, что руки у нее мелко трясутся.

Бабцю, вы были дома? Вы просто не захотели ее видеть?

— Вона знае, що я нэ хочу бачыты йийи. Хай нэ прыходыть.

Бабця, она ваша мать! — взбунтовалась я. — Она такая ста-рая, еле ходит, и тащилась три километра, чтобы видеть вас. Мо-жет быть, она завтра умрет, может быть, перед смертью она хо-тела вам что-то сказать. Что она могла сделать вам такое страш-ное, что нельзя простить ей даже перед смертью?

Що вона зробыла? — тихо и хрипло засмеялась старуха, и у меня мурашки забегали по коже от этого смеха. — Ничего нэ зро-была. Тилькы всэ життя мэни знивэчыла. Я в ногах в нэйи валялася, нэ xoтила йты замиж за Васыля. Другого хлопця любыла, житы бзз нього нэ могла, и вин житы бзз мэнэ нэ миг. Тилькы цэ вона й зробыла, бильшэ ничего.

— Она выдала вас замуж за сумасшедшего?

— Та май розум, дытыно, — вяло возразила она. — Вин був файный хлоп, и разумный, и богатый, и любыв мэнэ. Я його нэ любыла. Уси щаслыви булы.

— А давно он такой?

— Ни, рокив п'ять будэ. Узнав, що сынив гювбывалы, плакав дэнь и нич. Дужэ дитэй любыв. Я нэ плакала. Нэ дишлы мойи сльозы до очэй, спалыло мэнэ горэ, высушило мэнэ.

— Кто убил ваших детей?

Одных нимци на вийни, других Советы. А трьох сынив у Сыбир заслалы. Жыви чы ни — один бог знае. Та нэ тилькы йих узялы. Багато хлопцив ты у сзли бачыла?

— Они были бандеровцы?

— Як хочэш называй. Воны на свойий земли булы. Тилькы я завжды говорила йим: нэ робить, диты, лыха никому, — завжды так вчыла. Воны добри хлопци булы, уси йих любылы.

— Они еще вернутся, бабцю, — неуверенно сказала я,

— Люды кажуть, що звидты нэ вэртаються.

— А те, что немцы их убили, они что — были в Красной армии?

— В армийи булы, Советы йих узялы в армию. Та годи, доню. Нэ хочу я бильшэ говорыты про цэ, сэрцэ краяты.

Ну вот и все. Передо мной приоткрылся краешек длинной человеческой жизни. Мы расстались и никогда больше не видели друг друга. С тех пор прошло 27 лет. Наверное, она уже умерла.

Жизнь просеивает воспоминания, что-то уходит навсегда, что-то остается иногда в дальних уголках памяти и вдруг всплывает,возвращается, заставляет думать о себе.

Я не знаю, почему я все чаще вспоминаю ее в последние годы. Не знаю.

 

 

 

 

Домой

Самиздат

Индекс

Вперед

Назад