НАДЕЖДА УЛАНОВСКАЯ

 

МАЙЯ УЛАНОВСКАЯ

 

 

 

ИСТОРИЯ ОДНОЙ СЕМЬИ

 

 

 

 

действительно, был в ужасном положении, не мог платить за маленькую комнатушку в захудалом пансионе. Алёша заявил, что узнал о бедственном положении генерала из газеты и от лица русского офицерства предлагает ему помощь.

    Завязалось знакомство домами. Мы тут же съехали от нашего синдикалиста и  поселились в пансионате на Тауценштрассе, и генерал с красивой молодой женой пришёл к нам в гости. Потом Алёша свёл его с Николаем. Короче, его завербовали. Генерал нас познакомил с молодым ротмистром. Мы их угощали обедом, винами. Решено было создать Крестьянский союз, ещё какие-то планы были. Генерал говорил, что в России у него закопан клад, огромные деньги. Конечно, они нас сразу раскусили, но не показывали вида. В общем, и мы, и они вели игру.

 В иностранной печати стали появляться сведения о страшном голоде в России, об умирающих, о людоедстве – эти сведения официально поступали из России, невозможно было им не верить. А мы «для работы» ходили в ресторан «Медведь», слушали балалаечников, пили и ели – и чувствовали, что больше так жить не можем. Однажды мы пошли в ресторан, и нам подали ростбиф с кровью. Я была беременна и, начитавшись в газетах о людоедстве, не могла есть. Я перестала есть совсем, и пришлось сделать аборт, так я была истощена.

К этому времени уже стало ясно, что мы все работаем для ЧК. Хотя у нас были друзья-чекисты, но к самой этой организации Алёша с самого начала относился весьма отрицательно. Он сказал, что отказывается от работы, хочет уехать. Так и заявил: «Не желаю работать для ЧК». Тогда ещё можно было делать такие заявления.

Возвращались мы на немецком пароходе зимой 1922 года. Под Ригой застряли, и ледокол «Ермак» вытащил нас изо льдов. Вернулись в Россию в начале нэпа. Петроград несколько ожил, стало легче с продуктами, но всё ещё полно было памятью о голоде. Я поехала в Одессу навестить семью, но не застала там никого. Оказалось, что пока я была за границей, мой отец и маленькие брат и сестра умерли от тифа, вернее, от голода. Одного ребёнка мать ещё пыталась спасти. Продала квартиру за два килограмма пшена и уехала в Бершадь, где жили бабушка и тётка. Но ребёнка она не довезла, он умер в дороге.

Мы приехали в Москву, и там Алёше предлагали разные должности, но мы хотели жить, как все советские люди. Он решил работать кочегаром, как когда-то в молодости, и поступил на пароход «Пролетарий»; я работала под Москвой в столовой, созданной американской организацией по оказанию помощи голодающим. В столовой раз в сутки бесплатно кормили детей. Таскала воду, мыла котлы. Рабочих не хватало, было тяжело, но я помнила свой заграничный опыт и чувствовала, что, наконец, делаю что-то действительно нужное людям.

Алёша отправился в рейс в Германию, в Штеттин. Вернулся, и я съездила в Петроград его повидать. Ему снова предлагали поехать за границу по линии ЧК, но хотя работа кочегара его не слишком воодушевляла, он отказался. Вторично вернувшись из рейса, он рассказал, что генеральный секретарь Профинтерна Лозовский, с которым он был когда-то знаком в Париже, предложил ему работать от Профинтерна: организовывать в советских портовых городах «интернациональные клубы» и там приобщать иностранных моряков к коммунизму. И Алёша, хотя и говорил, что никогда не будет никаким чиновником, всё-таки согласился, потому что Лозовский ему доказал, что Профинтерн – очень важная организация, что надо перетянуть рабочих в красные профсоюзы. Первый интерклуб открылся в Петрограде. Ему дали двух помощников-иностранцев – старика англичанина, старого революционера, который называл себя Лениным Южной Африки, и бывшего американца, коммуниста по фамилии Блок. Это были первые иностранцы, с которыми мне пришлось говорить по-английски. Отсюда началась моя «английская карьера». Блок погиб в 1937 году.

Нам отвели для клуба помещение, там же мы и поселились. Я должна была родить, не стала устраиваться на работу, но много занималась делами клуба, который скоро стал оживлённым местом. Отец часто уезжал в Москву, в Профинтерн. Клубы создали в Одессе, в Баку и в других портовых городах. А потом решили развернуть аналогичную деятельность и за границей, и отца послали от Профинтерна в Роттердам и в Гамбург. Профинтерн был нелегальной организацией, отец считался представителем Совторгфлота.

 

   

 

    

4. ВТОРАЯ ПОЕЗДКА ЗА ГРАНИЦУ

 

 

У меня был маленький ребёнок, Лёшка. В 1923 году я была зачислена в команду парохода, на котором выехала из России под именем Марии Андреевны Сорокиной, вышла в Гамбурге на берег и там осталась.

Жилось нам в Гамбурге привольно. В кафе, где собирались радикалы, мы встречались с анархистами, были связаны с немецкой компартией, которая тогда была в расцвете. Встречаясь на улице, немцы-товарищи подымали руку в приветственном жесте: «Хайль Москау». Изредка слышалось: «Хайль Гитлер» – и тот же жест. Мы ходили на митинги, где против находившихся у власти социал-демократов с одинаковой ненавистью выступали коммунисты и фашисты, солидаризируясь друг с другом под лозунгом «Долой Версальский договор!» Однажды мы слушали, как выступал оратор – против капиталистов, против тогдашнего премьер-министра, - и уже приготовились аплодировать, как вдруг он закончил свою речь словами: «Долой еврейский капитал». Оказался фашистом.

Мы были в Гамбурге, когда умер Ленин. Одно время я работала в советском консульстве делопроизводителем. Помню траурный митинг в консульстве. Один сотрудник выступил и сказал, что Ленин жив, что он никогда не умрёт. Консул Шкловский поморщился: что ещё за поповщина! К тому времени такие обороты речи ещё не привились.

При нас в Гамбурге произошло восстание рабочих. В клубе происходили бурные собрания моряков. Помню, приезжала Лариса Рейснер, она потом написала о восстании. Мы с ней встретились. Она была, по-моему, действительно очень талантлива. Яркая личность. Меня, конечно, она ослепила. Она всех ослепила. Во-первых, она была красива, элегантна, образована, говорила на нескольких языках. Не чета мне, конечно. А мы просто были наблюдателями. Мы ходили по районам восстания – дольше всех держался рабочий район Бамбек - смотрели на баррикады, попадали под обстрел. Вместе с нами ходил по городу англичанин, работник Профинтерна Джордж Харди. Бывший моряк, привлекательный человек, с чувством юмора и природным умом, он был прекрасным оратором и пользовался среди рабочих большой популярностью. Мы с ним очень подружились. В молодости он жил какое-то время в Америке. В 1921 году был арестован за участие в революционном движении и отпущен под залог. Залог он нарушил и уехал в Советскую Россию. Стал партийным функционером, работал в Профинтерне и Коминтерне, и его дети пошли по той же дороге. Сын погиб во время Гражданской войны в Испании, дочери жили в Москве.

Уже после войны, году в 1946, я узнала, что и Джордж Харди приехал в Москву и поселился в гостинице Метрополь. Нам с твоим отцом захотелось узнать, каким он стал – мы-то изменились радикально. Мы встретились. Он стал расспрашивать об общих знакомых с двадцатых годов, к которым он когда-то относился с большим уважением. И о каждом спрошенном мы сообщали: погиб в тридцать седьмом, тридцать восьмом. Ведь Профинтерн был уничтожен почти целиком. Тут же лицо у него делалось совершенно пустым, как будто на глаза опускалась штора, и он заговаривал о другом. Напрасно мы пытались его пронять. Больше мы не стали встречаться.

Мы с твоим отцом говорили о людях типа Джорджа Харди. Когда-то он, безусловно, был незаурядной личностью, вошёл в рабочее движение из самых идеальных побуждений. Мы его знали, видели его отношение к людям. Если бы в Гамбурге у него возникли сомнения, он бы от них не отмахнулся. Потому что тогда у него были убеждения. А когда мы его встретили в Москве после войны, он был стар, и многие годы партийных компромиссов, когда надо было изворачиваться вместе с партийной линией, его развратили. Ни на что другое, кроме как быть партийным функционером, он не годился. И не хотел знать правду.

К нашему аресту Джордж Харди отнёсся, вероятно, как ко всем другим посадкам. А когда-то не было людей ближе, чем мы. В Гамбурге мы почти не расставались. Во время уличных боёв он вытащил меня из-под обстрела. В Шанхае, куда он был послан от Коминтерна и где нам не положено было с ним встречаться,  мы всё-таки встретились. Тогда и у нас, как у него, не было никаких сомнений. После встречи в Метрополе я о нём узнавала только из «Дейли уоркер», читала некролог, когда умерла его жена, тоже известная коммунистка. А несколько лет назад мне сказали, что он умер.

В Гамбурге мы с твоим отцом и Лёшкой жили на квартире у рабочих. В конце концов полиция раскусила настоящую деятельность отца. И однажды, когда он уехал по делам интерклуба в Роттердам, пришли: «Где ваш муж?» «Уехал». «Как его зовут?» «Пётр Сорокин». «А кто такой Алекс?» Я показала на ребёнка: «Вот Алекс». На лице полицейского выразилось недоумение, но он ушёл. Он искал Алекса. Под этим именем отец был известен за границей среди товарищей. Тогда он понял, что достаточно скомпрометирован, и мы уехали.

В Москве мы работали в аппарате Профинтерна. Я встретила Айви Литвинову, Иоффе, других известных коммунистов. Отец ездил несколько раз за границу. Однажды поехал в Южную Америку в качестве представителя Профинтерна на Съезд красных профсоюзов. В 1927 году его послали в Китай с группой, которую возглавил член Политбюро Андреев. В Китае он встретился с советским советником Бородиным, должен был остаться при его миссии. Я тоже собиралась поехать, но задержалась по семейным делам. Тем временем произошёл чанкайшистский переворот, и все вернулись в Москву. Все члены группы Андреева, кроме него самого и отца, были уничтожены в 1937 году. Позже погиб и Бородин.

В конце 1928 года отца «отобрали» у Профинтерна, и он стал работать в военной разведке.

 

 

 

5. МИССИЯ В КИТАЙ

 

 

Отец уехал в Китай с двумя немцами, Зеппелем и Зорге. Я должна была поехать туда через несколько месяцев по паспорту судетской немки Киршнер. Я хорошо говорила по-немецки, много читала, в Гамбурге меня принимали за немку. Но мне предстояло быть радисткой, и для того, чтобы изучить радио и ещё больше усовершенствоваться в языке, ко мне приставили немца, который жил в Москве уже несколько лет под странной кличкой Вильгельм Телль. Был он на хорошем счету в немецкой компартии, до того работал в коммунистической газете «Роте фане», поэтому ему и доверили ответственную работу в Москве. Наезжая в Германию, он никаких контактов с партией не поддерживал. Маленький, сухонький Вилли был похож на карикатурного еврея. Оказался чистокровным арийцем. Мы с ним часто работали по ночам в коттедже, где стоял огромный передатчик и такой же приёмник. Мы принимали от наших людей телеграммы, ждали приёма иногда часами. Ему приказано было готовить меня по всем статьям, и за ним оставалось последнее слово, могу ли я ехать. Ему техника хорошо давалась, и он понять не мог, почему я к ней так неспособна. Зуммер я освоила, но теорию понимала плохо. Мы подружились. Нравы были патриархальные, он приходил ко мне домой. Приехал из Одессы мой старый приятель Роберт и поселился у меня. Немец с ним познакомился.

Как-то в перерыве между приёмом и передачей я ему рассказала о Роберте. Пришлось к слову, и я обмолвилась: «Он ведь еврей». И Вилли говорит: «Он еврей? Недаром я заметил в нём что-то неприятное!» Я удивлённо на него посмотрела: какой странный оборот речи! Вопроса об антисемитизме для меня просто не существовало. Я не замечала его даже в Германии, хотя знала, что фашисты – антисемиты. И в этот же вечер, через несколько часов – было холодно, мы с Вилли сидели, укутавшись одним одеялом – он стал гладить мою руку и говорит: «Какая у тебя гладкая, мягкая кожа, не то, что у евреек. Иной раз в трамвае случайно прикоснёшься – ужас! У них колючие, волосатые руки». Тут уж до меня дошло: «Да? Интересно, я этого не замечала». Немного отдвинулась и говорю: «Ты ведь хорошо знаешь Гейне. Помнишь стихотворение «Донна Клара»? Как известно, Донна Клара на свидании с прекрасным рыцарем всё время ругает мавров и евреев, рыцарь пытается отвлечь её от этой темы, а под конец признаётся, что его отец – знаменитый рабби из Сарагоссы. И я Вилли напомнила строку из «Донны Клары»: «Что нам мавры и евреи?» И он понял свою оплошность. Я его ещё поддела: «Не знала, что коммунисты бывают антисемитами». Тогда, как мне казалось, антисемитизм в Советском Союзе был не очень в чести. Вилли испугался, что я могу его «засыпать», а может, ему просто стало неловко. Начал оправдываться: дескать, он вовсе не антисемит, его самого фашисты принимали за еврея и однажды избили. Оказывается, есть такое место, кажется, в Баварии, где все похожи на евреев, и сам Геббельс – похож. Конечно, наши отношения несколько охладились, что было мне наруку, потому что он стал ко мне слишком «хорошо относиться». Вскоре его спросили, готова ли я ехать. Потом меня вызвали и сообщили, что Вилли дал обо мне самый лучший отзыв. Но я смертельно боялась, что не смогу быть настоящей, самостоятельной радисткой. Вилли меня успокаивал: «Первое время тебе не придётся работать самостоятельно, Там же есть радист, Зеппель». В 37-м году Вилли арестовали, и он погиб.

Я ехала из Москвы транссибирским экспрессом, и мне было очень страшно. Я не получила вовремя паспорта на руки и не успела его изучить, «вжиться в образ». Вилли уверял, что говорю я, как немка, но по паспорту я из Праги, а в Чехословакии я никогда не бывала.

Меня всегда провожала в заграничные поездки моя приятельница Джека. Я говорю: «Двух вещей я боюсь: оказаться в одном купе с немцами, и чтобы в вагоне были японцы». Меня предупредили, что японцы – замечательные разведчики, и если они меня заподозрят, я привезу в Китай «хвост». Ехать предстояло 12 дней. Не общаться с пассажирами невозможно. Главное, чтобы никто не узнал, что я русская. Тяжело так долго играть роль. И как только я вошла в вагон, я услышала немецкую речь и увидела японские лица.

Это был международный вагон первого класса, с двухместными купе. К моему облегчению, со мной в купе оказался русский, но зато он был несчастен всю дорогу: по утрам выходил и не возвращался по несколько часов – боялся меня стеснить. Он жаловался пассажиру из другого купе, советскому дипломату: «У нас такое головотяпство! Женщину, иностранку, помещают вдвоём с мужчиной». Дипломат когда-то учился в Германии, говорил по-немецки даже изысканно, но, считая меня немкой, стеснялся своего языка. С ним я иногда разговаривала, но прохладно: мы, «иностранцы», в основном, общались между собой. Все, конечно, быстро перезнакомились. Была там немка с дочерью, был швейцарец лет сорока, очень галантный, сразу стал за мной ухаживать и посмеивался над тем, что меня поместили вдвоём с русским, предлагал обменяться с моим соседом местами. Я игриво возражала: «Уж если приходится быть вместе с мужчиной, то лучше – с совершенно чужим». Ехали двое немцев, безусловно фашистов. Я совершила оплошность – в разговоре с ними упомянула книгу Ремарка «На западном фронте без перемен». Один из немцев возмутился: «Вы читали эту грязную книгу?» Поездка оказалась мучительной. Японцы тоже за мной ухаживали, приглашали к себе в купе. И однажды мне приснился кошмарный сон, будто японец из соседнего купе, зашёл ко мне, наклонился  и схватил за горло. Я закричала, к счастью, по-немецки: «Хильфе!» и проснулась от своего крика. Прислушалась к соседу. Молчание. Утром вышла в коридор и стала рядом с ним у окна. Он говорит дипломату: «Чёрт знает эту иностранку. Ночью её кошмар какой-то мучил, начала орать, а я лежу и не знаю, что делать. Подойти к ней – она ещё подумает, что я её изнасиловать хочу, - очень мне надо!» И он отпустил по моему адресу несколько нелестных слов. «Они же все убеждены, что мы на них кидаемся!» Кстати, он писал открытки и оставлял их на столе. Я заглянула. Фамилия его оказалась Кобли, работал в Комиссариате путей сообщения, ехал в командировку на Дальний Восток. Один только раз он со мной заговорил. Мы проезжали Байкал. Я сидела и читала, он смотрел в окно. Вдруг говорит: «Мадам», и показывает: «Байкал». Кобли посадили в 37-м. Молодые фашисты предвкушали, как мы будем вместе ехать на пароходе  из Дайрена в Шанхай, танцевать по вечерам и потом встречаться в Шанхае. А я и танцевать-то как следует не умела. Вилли меня учил, но я не любила танцы. Почему-то я никогда не могла отвлечься от того, что меня обнимает чужой мужчина. А мне приходилось танцевать и с Зорге.

Приехали мы в Дайрен, и я оказалась с этими молодчиками на пароходе. Попав, наконец, в каюту, я почувствовала, что совершенно разбита. Кроме всего прочего, я должна была всё время держать в памяти шифр, нельзя было его записывать. Часа через два стучится немец, зовёт обедать, а к обеду надо переодеваться. Я решила дать себе отдых и отказалась, сославшись на головную боль. Пароход был японский. На другой день вышла к обеду, сидела рядом с капитаном, как самая важная гостья, потому что была единственной европейской женщиной на пароходе. Пили «за прекрасную даму», а я думала: «Впереди ещё целых два дня!» Продлись поездка ещё лишний день, и я бы, наверное, не выдержала.

Наконец, прибыла в Шанхай, встретили меня отец и Зорге. Рихарда я тогда увидел в первый раз. Высокого роста тёмный шатен, выглядел старше своих 35-ти лет – значительное, интеллигентное лицо в морщинах. Он был ранен в Первую мировую войну и прихрамывал. Говорил он с нами по-немецки и по-английски. Я не знала, что он родился в России и владел русским не хуже нас.

В машине я совсем расклеилась. Была в таком состоянии, что Рихард посматривал даже с некоторым неодобрением, и отцу было за меня неудобно. Я говорю: «Тринадцать дней! И рядом японцы, немцы!» Зорге было конечно легче, чем нам. Он был самим собой, жил под своим именем, со свой собственной биографией и не понимал, каково это – каждую минуту разыгрывать чужую роль. Ему приходилось скрывать только то, что он - советский разведчик. Привезли меня домой. Рихард говорит: «Примите ванну, наденьте кимоно, и усталость сразу пройдёт». Он приготовил для меня красивое кимоно и комнатные туфли без задников с помпонами – никогда таких не видела. Прежде всего я избавилась от шифра. Потом несколько дней отдыхала. Рихард сопровождал меня по магазинам.

Какие-то вещи, нужные в дороге, я получила в Москве. Приехала американка Рей Беннет, которую я должна была сменить в Китае, и привезла кожаное пальто и вязаное платье. Она погибла в Советском Союзе в 35-м году, оставив маленького ребёнка. Вероятно, американцы её разыскивали. Главным авторитетом во всём, что касалось «светской жизни», был для нас Зорге. В Шанхае были колониальные нравы, европейцы держались господами, а наши навыки в области этикета были очень скромными. Зорге же происходил из буржуазной семьи, одевался и держался, как полагается.

Мне нужен был настоящий гардероб, приобрести его было непросто – принято было шить на заказ. Удалось купить три готовых шёлковых платья: синее, бежевое и зелёное с цветами. Я в молодости признавала только «английский стиль», ярких платьев не носила, особенно зелёное было против моих правил, но Зорге его очень рекомендовал. Заказали и бельё – с тончайшей вышивкой по шёлку. Шили и вышивали китайцы-мужчины.

Чтобы казаться настоящими европейцами, мы ходили в кабаре. Зорге сказал, что для кабаре обязательно нужна шаль. Они с отцом поехали по делам в Кантон и привезли мне оттуда настоящую кантонскую шаль. Я храню её до сих пор, хотя это самая бесполезная в обычной жизни вещь.

Потом начались будни. Мне приходилось много и утомительно шифровать. Больше всего по работе я была связана с радистом отца Зеппелем, славным парнем, бывшим матросом, который после того, как его приодели и подцивилизовали, вполне сходил за немца из средних классов. Зеппель работал великолепно, мог починить любую поломку.

Главное, что нас интересовало в Китае – это возможность получить материал о Японии: о её вооружении, военных планах. Для работы в самой Японии наши разведчики ещё не были достаточно квалифицированными. Интересовал и собственно Китай – какие у него связи, с кем. Зорге был под начальством отца всего несколько месяцев, потом уехал в Гонконг. Его готовили к самостоятельной работе в Японии, где он позже стал советским резидентом.

Отец хорошо относился к Зорге, уважал его, но всё же Рихард не был для него «своим в доску». «Всё-таки он немец, - говорил отец, - из тех, кто переспит с женщиной, а потом хвастает». Но Зорге вовсе не хвастал своими победами, просто немецкие радикалы были очень «передовыми» в вопросах морали и удивлялись нашей с отцом «отсталости». Ещё в 1923 году в Гамбурге коммунисты и анархисты уверяли нас, что купальные костюмы – буржуазный предрассудок. На общественных пляжах купаться голыми запрещалось, радикалы с трудом находили место для купанья, и мы смеялись: «В этом заключается вся их революционность!» Немцы были также очень откровенны насчёт секса. Поэтому Зорге запросто рассказывал о своей связи с Агнесс Смидли, ведь она была своим человеком, коммунисткой, к тому же незамужней. А отца его откровенность коробила.

Мне в Китае было тяжело во всех отношениях – и морально, и физически. Когда выходишь из магазина, и на тебя набрасываются рикши, которые тебя заранее приметили и ждут, чтобы заполучить, а потом сидишь, развалившись, в коляске, а рикша – в одних трусах, с перекинутой через руку тряпкой, которой он вытирает пот, бежит, как лошадь, задыхается – чувствуешь себя очень скверно. Мне объясняли, что если сидишь, развалившись, то рикше легче везти, и вообще эта работа не тяжелее всякой другой, что нужно ездить на рикшах, чтобы дать им заработать. Но я всё равно страдала.

Мне неприятны были европейцы – в каждом я видела колонизатора. А приниженность и нищета китайцев ужасала. В Шанхае масса нищих, калек, со страшными болезнями, гноящимися глазами. Ночью они валяются на улицах, спят, как звери.

Меня не радовала красота европейской части Шанхая, современного города с высокими домами и широкими улицами, не занимала китайская часть с узкими, извилистыми улицами – «чтобы не проник злой дух». Мы жили в центре города, поблизости от роскошного парка, где давали прекрасные концерты. Слушали музыку, лёжа в шезлонгах, там же иногда и спали, спасаясь от духоты.

Лето в Шанхае очень тяжёлое. Влажный воздух и масса насекомых – крупных, мелких, комаров, мотыльков; и всё время они жужжат и стрекочут. Не только летом, но и зимой приходится спать под сеткой. Внутри сетки – вентилятор. Дважды в день надо принимать ванну, и когда вытираешься, то от одного этого усилия снова покрываешься потом. Когда сидишь и шифруешь, то от руки на столе остаются мокрые пятна. С улицы постоянно доносятся возгласы китайцев, поднимающих какие-то тяжести. Утром я просыпалась под эту музыку и думала: «Когда это кончится! Когда уже не буду этого слышать!» Тяжко было и в наших условиях, а бедняки ведь спят без сеток, без вентиляторов.

Там, в Китае, китайцы красивее белых. Сидит в троллейбусе белый мужчина – в шортах, в пробковом шлеме. Волосатый, краснолицый, распаренный от жары – отвратительно. И рядом с ним китаец – худощавый, совсем не потеющий, с красивым цветом лица. Китайские дети все очаровательны. Правда, женщины в большинстве некрасивые. Нигде, кроме Китая, я не видела абсолютно лысых женщин.

Кроме Рихарда и малокультурного Зеппеля, мы почти ни с кем не виделись. Потом приехал Джордж Харди с женой, это было некоторым облегчением. Самым приятным для меня было общество молодого японца, которого нам прислала американская  компартия. Несколько месяцев он должен был прожить в Шанхае, а потом ехать в Японию. В Шанхае ему никакой работы не давали, чтобы не скомпрометировать, и он очень скучал. Я с ним встречалась раз в неделю, чтобы он хоть изредка общался со своим человеком и не впал в депрессию. Он приехал в Америку из Японии четырнадцати лет, детство провёл в деревне, когда в первый раз попал в город и увидел белого человека, то поразился его безобразию: ужасные, круглые глаза! «Как, - я говорю, - именно глаза у нас лучше ваших!» Однажды при нас какая-то женщина целовала ребёнка. Я говорю: «Я бы не дала целовать своего сына накрашенными губами». А японец отвечает: «Вообще, какая гадость – целоваться!» Я восторгалась: «Вот мы – такие разные, но мы – братья! Потому что революция сближает людей!» Расставались, не успев наговориться.

Боюсь, что дальше я не смогу рассказывать. Я подхожу к чему-то, для меня очень тяжёлому. Помнишь, у меня ещё до ареста дрожали руки? Это оттуда, из Китая. Связано с парнем по имени Фоля Курган.

Отец его знал по Крыму. При Врангеле, во время подполья, Курган с другим товарищем по имени Наум приехали из Москвы. При них были деньги, предназначенные для партизанской работы. Их арестовали белые, которые обычно расправлялись очень быстро, но поскольку Фоля и Наум приехали из столицы и у них нашли ценности, их приняли за важных птиц, не расстреляли и не повесили, а держали в тюрьме и даже не пытали. Сидели они вместе, и Фоля впал в истерику и признался Науму: «Я пыток не выдержу, я всё расскажу». В то время никто не смел такое даже подумать. Им удалось спастись – подошли красные и освободили заключённых. Несмотря ни на что, отцу Фоля нравился больше, чем Наум. Оба они закончили гимназию, оба происходили из зажиточных еврейских семей, но Фоля казался умнее и интеллигентнее Наума. Потом в Москве мы встречались с обоими, а с Фолей подружились. Как член партии он пошёл в гору, написал в середине двадцатых годов одну из первых книг о Гражданской войне*, где много рассказал об отце. Потом его послали на Дальний Восток, на ответственную хозяйственную работу. В один из наших приездов из-за границы – сенсация: Курган бежал из России, стал ренегатом. Это был страшный удар, такого в нашей среде ещё не бывало. Говорили, что он проиграл казённые деньги. С ним вместе ушла женщина-прокурор, тоже член партии. Когда отец вернулся из поездки в Китай по линии Профинтерна, он рассказал мне, что встретил Фолю в Шанхае. Он - в среде белых эмигрантов и, как все они, в ужасном положении. Эмигранты ведь не могли так тяжело работать физически, как китайцы, и  прожить бы не могли на заработок китайского кули.

Я была возмущена: «Как, ты с ним общался? С негодяем, уголовником!» А отец говорит: «Знаешь, он всё-таки очень любопытный человек! С ним интересно поговорить. И тут всё не так просто. Проиграл он деньги или нет, но главное – он разочаровался в революции, в партии…Я его с нашими связал. Они его смогут использовать, он ведь очень умён».

И вот надо же: Шанхай не такой уж маленький город, чтобы случайно встретиться и в первый раз, и во второй. Оказалось, что Фоля опять в ужасном положении, потому что он потерял связь с нашими, которые бежали из Китая после переворота Чан-Кай-Ши. Жена Фоли работает в кабаре платной партнёршей для танцев и содержит его. Отец понял, что Фоля от него не отцепится и что он должен или немедленно уехать, или взять его на  работу. Нельзя, чтобы нас в Шанхае знал посторонний человек. И отец решился: столько ведь было затрачено средств и сил.  А мне сказал: «Ты слишком резко обо всём судишь. В людях не одна сторона, не только чёрное или белое. Думаю, всё будет в порядке». Через некоторое время он уговорил меня встретиться с Фолей. У нас пошли политические споры. Я же была непоколебимо верующей в ту пору, и что бы Фоля ни говорил, он оставался для меня парией, подонком. Но всё-таки пришлось с ним общаться. К счастью, я не то, чтобы не доверяла ему, а просто действовала по принятой у нас рутине. Особенно мы оберегали наших сотрудников, японца и китайца, потому что в случае провала европеец ещё мог как-то уцелеть, а им грозила мучительная, страшная смерть. Фоля несколько раз приходил к нам одновременно с ними, но я старалась, чтобы они не видели друг друга. Зеппеля он как-то видел на улице, а с японцем и китайцем мы по улицам не ходили. Так что он их не знал.

Фоля понял суть советской действительности ещё в 1924 году. Считая меня честным и неглупым человеком, он говорил: «Как ты можешь в это верить?!» Он пытался приводить доказательства своей правоты, но дискуссии у нас не получалось, потому что я его не хотела слушать. А через несколько лет, после тридцать седьмого года, точно так же нас не хотели слушать наши друзья.

Правду сказать, он был человеком абсолютно аморальным, но, несмотря на это и на его взгляды, я стала относиться к нему мягче, потому что в его личности было определённое обаяние.

Я не вдавалась в подробности его работы, но кое-что до меня доходило. Он уже давно жил в Китае, и у него были связи в среде русских эмигрантов. Большинство их занималось такими делами, потому что другого выхода у них не было, очень мало кто из них был устроен по-человечески. Это была ужасная картина, они вызывали у меня жалость и презрение. Близко я с ними не встречалась – мы же не считались русскими. Думаю, больше половины из них работали на ГПУ. Отец опять свёл Фолю с нашими, он и сам не знал, с ГПУ или с разведкой. Фоля чувствовал свою ответственность перед женой, они очень любили друг друга. Отец платил ему прилично, и он мог бы жить респектабельно. Душевный конфликт его не мучил. Он понимал, да и мы с отцом пришли к заключению, что все эти шпионские сведения о китайцах, которые он выдавал, не стоят выеденного яйца. Столько же было шпионажа, как и контр-шпионажа, столько же народа работало на «них», как и на «нас». Большой пользы советской власти Фоля не приносил и, конечно, был очень доволен. Но однажды он сказал отцу, что ему предлагают продать за большие деньги серьёзные сведения, относящиеся к Японии. Отец запросил Москву, пойти ли на это дело. Из Москвы ответили согласием.

В какой-то день Фоля должен был в последний раз встретиться с человеком, который передаст ему документы, и расплатиться. Но когда нужно было дать Фоле эту сумму, отец заколебался: «Я боюсь дать ему такую крупную сумму». Дело в том, что Фоля мечтал уехать из Шанхая, и для этого ему нужно было несколько тысяч долларов. Но тут я вмешалась: «Он же не получит эти сведения бесплатно? И сам ты не пойдёшь вместо Фоли. Всё дело провалится!»  В общем, отец дал ему деньги, поняв, что иначе с ним невозможно работать. Фоля должен был вернуться в определённое время. Мы ждём, его нет. Либо арестован, либо сбежал. Оба варианта одинаково плохи. Нет его ни на другой день, ни на третий. Я пошла в кабаре, где работала его жена, спрашиваю, где он. Она начала: «Вот, связался с вами, его посадили, я знала, что произойдёт несчастье!» Но если бы его арестовали, то как-нибудь дошло бы до нас. Я ей говорю: «Он удрал с деньгами, у него была большая сумма». Назавтра я опять пошла к ней. Мы ходили по улицам, я добивалась, чтобы она сказала, где он, полагая, что он с ней должен был снестись.  А она громко кричит: «Вы, большевики, довели его!» И угрожает, что выдаст нас. Я говорю: «Это вы будете выдавать? Вы, которая прокурором работали!» Отец ждёт, все переговоры веду я, чтобы он не был замешан, чтобы она его не видела.

Прошло несколько дней. Наконец, Фоля прислал к нам жену. В общем, он проиграл эти деньги. Он ждал нужного человека, а поблизости оказалась рулетка. Он часто спускал заработанные женой деньги, а тут у него на руках огромная сума. А сведения важные, интересные, и чтобы их получить, Фоля требует ещё денег. Отец заявил его жене, что он с ним никаких дел иметь не желает. Фоле же нужны деньги, потому что у него долги, за которые грозит тюрьма. Стал просить три тысячи долларов, потом всего тысячу, чтобы удрать вместе с женой от кредиторов. Наконец пригрозил, что иначе нас выдаст. Фоля думал, что отец не пожалеет денег, чтобы спастись. Он его плохо знал. Таких людей, как отец, он не мог понимать.

Вся работа приостановилась. Чтобы показать, что он не ограничится угрозами, Фоля прислал к нам капитана Пика, русского эмигранта, служившего в китайской полиции. И в один прекрасный день Пик явился в наш респектабельный дом и заговорил по-русски. Сказал отцу, что знает, кто мы такие, но зачем, дескать, ему  выдавать нас китайской полиции? Что ему китайцы? Он хочет войти в долю, получить деньги. Одним словом, шантаж. Отец, глядя на него непонимающим взглядом, спросил по-английски: «Кто вы такой,  и что вам надо?» Пик разозлился: «Ах, вы хотите играть в эту игру? Ладно, поиграем!» И то же самое повторил по-английски. Отец ответил: «Сейчас же убирайтесь, иначе я позову полицию». Пик ушёл и сказал: «Ну, пеняйте на себя».

Мы с отцом обсудили положение. Всё кончено, полный провал, вот-вот за нами придут. Но он не мог всё бросить  бежать без разрешения.

У него был второй паспорт, с другой фамилией, и другая квартира, специально снятая Зеппелем на случай провала. Я предложила ему уйти на ту квартиру, как будто он исчез из Шанхая. А я пока останусь здесь. Пока я здесь, Фоля будет считать, что мы продолжаем переговоры. Отец колебался, боясь оставить меня одну во власти Фоли. Хотя ко мне Фоля относился очень хорошо, бил себя в грудь и плакал: «Большевиков проклятых и всю их работу я ненавижу, но ты, для тебя… из-за тебя…» и так далее. Меня он без крайней надобности не подведёт. Я это знала.

Нам нужно было выиграть недели две. Отец сообщил обо всём в Москву, спросил, кому передать дела, и ушёл, а я осталась одна в шестикомнатной квартире, с двумя ваннами и двумя слугами.

Мы с отцом были связаны через Зеппеля. Зеппель же устраивал и наш отъезд. Мы могли уехать на одном из немецких пароходов, где у него были друзья коммунисты. Я сказала Фоле: «Будем разговаривать на улице, домой к нам не приходи» С Зеппелем мы встречались в бассейне и в кино. Он был замечательный пловец, прыгал с вышки, выделывал разные трюки, я тоже хорошо плавала. Нам нужно было только переброситься парой слов. Ему – увидеть, что я цела, а мне – узнать, когда и где мы снова встретимся. В кино можно было заходить и выходить во время сеанса. Один из нас являлся раньше и оставлял свободным место рядом с собой. Другой садился рядом. А у меня возле дома стоят всё время полицейские, и Фоля узнал, что отца в квартире нет. Раз отца нет, у Фоли шансы падают, но всё равно – я ещё там. И хотя он очень этого не хочет, ему придётся меня выдать. Об отце он говорил со злобой: «Что он себе думает? Ведь тебя могут арестовать!» «Ты же знаешь - для нас дело – это всё, а жена, дети и прочее – второстепенно». Ну, он не поверил, конечно. Он понимал, что отец не мог сбежать, оставив меня на произвол судьбы, знал, что мы как-то связаны. Он твердил: «Ты не сможешь выехать из Шанхая, тебя задержат». Он знал, что у меня был только паспорт на имя Киршнер. Получалось, что я могу выехать только вместе с ним. Он ничего от нас не хочет, кроме денег на билеты для меня, его жены и для него. Он нас заложил, но отец сбежал, а меня он вывезет. И заложил он нас только капитану Пику. Ему надо сбежать и от Пика, который требует своей доли. Надо бежать, не то придётся Пику меня подбросить.

Фоля считал меня восторженной комсомолкой, не способной ни на какие хитрости. А про себя думал, что он - старый волк, он ведь стольких перехитрил в жизни. Но он меня недооценил.

Зеппель в это время ходит в порт, договаривается о нашем отъезде, и мы с ним встречаемся каждый день или через день. Уже отец получил из Москвы разрешение уехать. А дом ведётся, как положено. Двое слуг-китайцев подают мне обед, я переодеваюсь, сижу за столом, аппетита нет, но я стараюсь есть. Состояние у меня было очень неважное.

С Фолей мы ходили часами. Я говорила: «Что ты от меня хочешь?» Но ему надо было кому-то излиться: «Если бы речь шла о моей жизни – чёрт с ней, я за тебя бы её отдал, речь идёт о жене». И об отце много говорил: «Он фанатик, сумасшедший, он готов погубить тебя из-за большевистских денег. Что им несколько тысяч долларов? Они столько тратят по всему миру на свои дела!» Но отец не большевистские деньги жалел, он не мог допустить, чтобы его шантажировали. И всё-таки, несмотря на видимый провал, ему удалось не погубить всего дела, потому что он действовал по-своему.

Это тянулось две недели, и к концу я едва выдерживала. Зеппель был чудный парень, готовый отдать за нас жизнь. Правда, он особенно не рисковал, он жил по своему собственному немецкому паспорту. Но он бы для нас сделал всё. Он обожал отца. Однажды мы встретились в бассейне, и он сказал; «Ты так устала, пропустим один день. Встретимся послезавтра в номере таком-то». Места наших встреч мы называли по номерам. Назавтра я легла спать рано. Зеппель уверил, что через два-три дня это кончится. Фоле я сообщила, что отец согласен, деньги будут, мы выезжаем все вместе. Назначила ему встречу через пять дней. Мне стало легче – с Фолей не надо видеться, и через несколько дней всё кончится. И я крепко уснула. Проснулась от громкого звонка и стука в дверь. Слуги спали внизу, в полуподвальном помещении. Слышу, открылась входная дверь, кто-то подымается по лестнице, и думаю: Это – конец. Причём конец страшный. Сама тюрьма там была страшная. Летом камеры так раскалялись от солнца, что приговорённые к смерти просили, чтобы их скорее казнили. Об этом писали в газетах. Но что ж поделаешь! Главное, я спешу одеться, чтобы меня не застали голой. Одеваюсь и тут слышу голос Зеппеля. Открываю дверь, и он мне: «Что ты с нами делаешь? Почему не пришла?» «Как? Да я же не должна была сегодня приходить!» Тут он бросился назад: «Что я наделал! Я должен бежать, иначе – беда».

Оказывается, он забыл, что встреча назначена на завтра, и когда я не пришла к определённому часу, решил, что меня арестовали. Ко мне домой ходить нельзя было из-за наблюдения. Он сказал отцу, что я не пришла. А встречу я бы не пропустила в любом состоянии. Ведь это значило бы порвать контакт. Сомнений нет – меня взяли. Тут отец стал психовать. Он держал револьвер в квартире Зеппеля, где было оружие и передатчики. Он был уверен, что меня выдал Фоля, и решил его убить. Тогда его тоже посадят, но ему всё равно – без меня в Москву он вернуться не может. Приказал Зеппелю принести револьвер. Зеппель понял, что это – конец. Стал просить разрешения сходить ко мне на квартиру. Какой-то шанс есть. Дал слово, что если меня действительно взяли, он принесёт револьвер – делай, что хочешь. Но отец потребовал, чтобы Зеппель сначала принёс оружие, и, получив его, согласился ждать. Поэтому Зеппель так спешил вернуться и даже не объяснил мне, в чём дело.

Наконец пароход пришёл. На нём мы ехали только до Гонконга, куда немцы-коммунисты провезли меня без паспорта. Выехали за день до назначенной встречи с Фолей. Я вышла из дому вечером с двумя чемоданами. Когда мы поднялись на пароход и вошли в каюту, я в первый раз за всё время расплакалась, - на этот раз отец ничего не сказал.

И в Гонконге мы опасались ареста. Нас встретил Рихард, который знал почти всё об этом деле. К тому времени у Зорге была своя радиостанция. Он же сменил отца и сам стал резидентом в Шанхае*. Зеппель перестукивался с Максом, радистом Зорге. Первое, что Зорге сказал, встретясь с нами в Гонконге: «Жаль, что меня с вами не было!» Он жалел, что пропустил что-то волнующее. Раньше он подтрунивал надо мной как над женой начальника, а теперь смотрел на меня с почтением и просил: «расскажите все подробности!» Тогда и я почувствовала к нему симпатию.

Он приготовил для нас билеты. И поскольку в Гонконге нас не задержали, мы опять воспользовались прекрасными паспортами на имя Киршнер. Мы поспешили отправиться дальше в тот же вечер, поэтому оказались на маленьком английском пароходике, который шёл очень долго и на котором ехали миссионеры, офицеры и плантаторы.

А Фоля покончил с собой – так нам сообщили в Управлении. Когда я не пришла на свидание, он отправился на квартиру и увидел, что там никого нет. Была большая сенсация, всю историю описали в газетах и, кажется, упомянули фамилию Киршнер. Капитан Пик рассказал, как было дело.

Когда меня арестовали в 1948 году и я оказалась на Лубянке, первая мысль была: вот бы Фоля меня сейчас увидел! Он бы испытал удовлетворение. Тогда я часто вспоминала о нём и думала: прав оказался он, а не мы. Не знаю, что сталось с его женой. Парторг 4-го Управления Давыдов говорил отцу: «Как же ты мог оставить этого подонка в живых? А мы-то думали: у нас там такой бомбист – Улановский, он-то с ним разделается». Отец и сам терзался, что оставил Фолю в живых. Смешно: на пароходе отец сказал одному англичанину, что накануне ему не спалось. Англичанин спросил: «У вас нечиста совесть? Может быть, вы кого-то убили?» Ответ отца: «Не спалось, потому что не убил» – англичанин принял за шутку.

Пароход шёл в Марсель, останавливался в каждом порту иногда на день, на два, и в каждом порту мы ждали ареста. Пять недель продолжалось путешествие. Даже в Марселе нам было неспокойно. Оказавшись вдвоём в каюте, мы всё переживали заново. Отец твердил: «Как же это я уехал и оставил его в живых!».  Как ты знаешь, отец не очень кровожаден, но он был убеждён, что предателей нужно убивать. И у него была на Фолю страшная личная обида.

На пароходе мы были единственными иностранцами. Хотя у нас были чехословацкие паспорта, мы называли себя немцами, а чехов обегали на расстоянии. На палубе и в салоне было удивительно приятно. В первый раз мы оказались среди настоящих англичан, и я преисполнилась к ним уважения. Мы ненавидели – с полным основанием – тех, кто слишком любопытен. Немец, как только сядет с тобой в поезд, тут же начнёт расспрашивать. А англичане не задают никаких вопросов. К тому же, как оказалось, англичане очень демократичны, и мы чувствовали себя среди них вполне непринуждённо. Приобрели популярность, особенно отец. На другой день после выхода в море ко мне явились две женщины, сказали, что устраиваются палубные игры, и предложили принять участие в их организации. Считая, что так принято в буржуазном обществе, я ответила, что посоветуюсь с мужем. Отец был мною недоволен: «Надо было сразу согласиться, показать, что мы европейцы» Я поспешила исправить свою оплошность. В первом же порту мы пошли на базар и купили призы.

Окончательно я влюбилась в англичан, увидев, как они пьют. На пароходе были плантаторы, которые жили Бог знает где, месяцами не видели белого человека, и, вырвавшись в Европу раз в пять лет, они, естественно, «гуляли». Но, пьянея, не только не теряли образа человеческого, как русские, но становились ещё милей. Отец им вполне соответствовал и в смысле питья. У англичан такая манера – когда пьют, один платит за всех. Потом другой платит за всех. Отец, конечно, должен был всех перещеголять. Один молодой офицер был «титотелер» – не пил совершенно ничего. Пока в салоне пили, мы с ним сидели и разговаривали о литературе, о социализме. Я, по обыкновению, занялась пропагандой. Офицер говорил: «Боже мой, какие у нас, англичан, примитивные представления о немцах! Какую ненависть нам к ним внушали. Никогда не думал, что среди них попадаются такие прекрасные люди!» Отец



* См. примечание в главе В Одессе. Гражданская война.

* См. в журнале Новая и новейшая история, 1994, No.No.4-5,  с.165, выдержку из Тюремных записок  Р.Зорге о совместной работе в Китае с «Алексом». Стоит отметить, что в книге специалиста по советскому шпионажу: Singer, Kurt: The men in the Trojan horse. Boston : Beacon Press, 1953. 258 c., автор, приводя официальный доклад командующего окупационными войсками в Японии генерала Дугласа Макартура о Рихарде Зорге, представленный Американскому Кабинету, Военному департаменту и Конгрессу, цитирует на с.114: “Три агента Четвёртого управления выехали вместе в Китай в 1930: Алекс (иначе не идентифицирован)[так до сих пор, кажется, и не идентифицирован!], д-р Рихард Зорге и некий Вайнгарт, немец-радист. Алекс спустя месяцев шесть уехал, предположительно, вернулся в Россию, а Зорге стал главой сети, со штаб-квартирой в Шанхае…».