Лев Поляков. История антисемитизма. Эпоха знаний.

 

 

IV. ГЕРМАНИЯ

Арндт, Ян и германоманы

    Культ германской расы, возникший в Германии в начале XIX в стал феноменом, не имевшим аналогий в других странах; среди различных вариантов европейского национализма, которые соперничали в области возбуждения массовой экзальтации, ни один не принял подобную животную форму. Между 1790 и 1815 годами происходит стремительный переход от идеи об особой германской миссии к прославлению немецкого языка, а отсюда и к воспеванию германской крови в рамках партикуляристского «контрмессианиз­ма», формирующегося как реакция на французский мессианистический универсализм. Драма Французской революции стала фунда­ментальной основой немецкой трагедии XX века, так что в интере­сующей нас области все или почти было сказано по ту сторону Рей­на более чем за сто лет до зарождения гитлеровского движения.

В плане расового антисемитизма навязчивая германская идея чистоты крови ведет к осуждению евреев даже при отсутствии спе­циально против них направленной ненависти. Наряду с интернаци­ональным антисемитизмом, идейное пространство которого напол­нено образами евреев, возникает немецкий тип патриота, субъек­тивно ненастроенного антисемитски, но исповедующего расовый миф и поэтому враждебного по отношению к евреям. Этот второй тип впервые заявляет о своем существовании в сочинениях двух круп­нейших апостолов германо-христианского расизма Эрнста Морица Арндта и Людвига Фридриха Яна.

Из этой пары Арндт получил более широкую популярность, и именно в нем нацисты видели своего великого идеологического пред­шественника. В этом они были совершенно правы: при жизни этого человека барон Штейн, чьим секретарем он был, повторял, что «по всей вероятности, Арндт принадлежал к племени краснокожих, пос­кольку он обладал нюхом охотничьей собаки в том, что касалось чувствительности к различиям по крови». Именно в крови, по мне­нию Арндта, находились корни превосходства немецкого «светозар­ного народа» («Lichtvolk»). Для этого набожного лютеранина немецкий народ был единственным обладателем истинной божественной искры. Поэтому на протяжении всей своей жизни он не переставал призывать к борьбе против смешения кровей, или «вырождения», и требовал воздвигнуть непроницаемые преграды между народами, так что нацистские комментаторы даже имели возможность указывать на гораздо большую жесткость и педантичность его подхода по срав­нению с гитлеровской доктриной и законодательством.

Арндт отождествлял человеческие расы с народами, в связи с чем он проводил различие между немецкой, французской, итальян­ской или русской расами и заявлял, что они воспроизводятся таким же образом как различные породы (races) собак или лошадей. Чтобы продемонстрировать негативное воздействие смешения рас, он ссы­лался на результаты опытов английских скотоводов. По всей види­мости, во всем этом можно усматривать некоторые положения ан­тропологии эпохи Просвещения, очень быстро доведенные до край­ности в германской атмосфере той эпохи. Однако сам Арндт назы­вал совсем иные источники своей теории. Он говорил, что идея чис­тоты крови обнаруживается у древних германских племен, описан­ных Тацитом, а в качестве протестанта, читавшего Ветхий Завет, он также приводил в поддержку своих взглядов Божественный гнев про­тив того, что «сыны Божии увидели дочерей человеческих, что они красивы, и брали их себе в жены» (см. Бытие, 6, 1-6). Таким обра­зом в его глазах потоп был лишь справедливым возмездием за пер­вое «вырождение».

Еврейская кровь, по мнению Арндта, была не лучше и не хуже любой другой чуждой крови. Когда он горячо выступал против допус­ка в Германию польских евреев, «этой язвы и чумы христиан», он не слишком далеко отходил от взглядов сторонников эмансипации, вы­ражая надежду, что немецкие евреи быстро растворятся после приня­тия христианства. Арндт писал: «Опыт показывает, что как только они отказываются от своих странных законов и становятся христиа­нами, особенности еврейского характера и склада быстро стираются, и во втором поколении уже с трудом можно узнать семя Авраама».

Бесчисленные варианты идеи германской избранности находят свое выражение у романтиков. Такие поэты, как Новалис и Гельдерлин, по-своему выражают ее, а имена Адама Мюллера, Герреса и его друга Перта напоминают нам, что конфессиональные границы не являлись для нее препятствием. У Фихте эта идея облекается в мета­физические одежды, тогда как Фридрих Людвиг Ян придает ей бо­лее прямую и грубую форму. Более того, этот проповедник физичес­кой культуры смог создать массовое движение и психологические стереотипы, во многих аспектах предвосхищающие нацистские ми­литаризованные организации.

Подобно Арндту «отец гимнастики» (Turnvater) Ян не был осо­бенно озабочен проблемой «смешения с евреями» несмотря на то, что он являлся сторонником еще более примитивной расовой фило­софии. Но именно он находится у истоков особой авторитарной структуры молодежных немецких ассоциаций и, прежде всего, сту­денческих обществ (Burschenschaften). Он оставил стойкие следы в европейской истории в самых разных областях. Ему принадлежат такие термины, как Тиrnеп ("гимнастика") или Volkstum ("народни­чество"), а также сочетание цветов: красный — черный — золотой — национальные цвета, ставшие официальными в обеих Германиях после 1945 года. Разумеется, его патриотическая программа заходи­ла гораздо дальше. Искусства, литература и даже язык должны были подвергнуться чистке; следовало устранить иностранные имена соб­ственные, включая библейские; для всех событий повседневной жиз­ни, имеющих сколько-нибудь торжественный характер, например, посещение церкви, следовало надевать народные одежды ( Volkstracht) зеленого цвета для маленьких девочек, красного — для девственниц, синего — для замужних женщин, коричневого — для пожилых мат­рон, оранжевого — для женщин легкого поведения.

В области международной политики его взгляды отличались наивностью: «Существуют границы, или естественные подразделе­ния, которые становятся очевидными при беглом взгляде на геогра­фическую карту». Следует упразднить такие наросты, как Португа­лия, которая является лишь опухолью на теле Испании. Хотя Ян был не единственным европейцем, превозносившим пользу войн, он находил особо сильные аргументы в поддержку этого подхода: на старости лет в 1848 году он называл своих современников «парази­тами, порожденными длительным периодом мира, отродьем пол­ностью прогнившей ситуации». Дополним картину его заботливым отношением к животным, которая была характерна и для многих других знаменитых германоманов. Наш герой требовал принятия полицейских мер защиты даже для майских жуков.

Итак, этот «отец гимнастики» был личностью, внушающей бес­покойство; историк Трейчке говорил, что он хотел выдворить фран­цузов из Германии с помощью отжиманий от пола. Среди воспиты­ваемых им спортсменов он пользовался особым авторитетом. Сразу после установления мира организованные им спортивные общества насчитывали около шести тысяч членов, большинство из них входи­ли в Burschenschaften.

Таким был идол германских гимнастов и студентов, составляв­ших самую динамичную часть молодежи, которая после 1815 года мечтала об объединении родины и вдохновлялась магическими сло­вами "свобода" и "революция". В Германии этой эпохи университе­ты, особенно протестантские, являлись основными очагами поли­тической агитации. Но парадокс состоял в том, что программа этих первых немецких революционеров была весьма реакционной. Они были воинствующими шовинистами. Свое вдохновение они черпали в прошлом, каким оно рисовалось им в их воображении, и имен­но в этом духе они мечтали обновить университетские нравы.

Арндт и Ян независимо друг от друга разработали программы реорганизации студенческих ассоциаций, которые новые Burschen­schaften старались воплотить в жизнь. Программа Арндта была более радикальной и более закрытой, поскольку в ней евреям запрещалось вступать в ассоциации. Этот вопрос вызвал большие дискуссии во многих Burschenschaften. По словам Трейчке, их члены «считали, что они составляют новое христианское рыцарство и проявляли по от­ношению к евреям нетерпимость, напоминавшую об эпохе кресто­вых походов». В конце концов пришли к соглашению, что каждая ассоциация будет сама решать, какой политики придерживаться. Интересно отметить, что самые динамичные и самые радикальные среди них, как, например, ассоциация университета Гисена, руко­водителем которой был «немецкий Робеспьер» Карл Фоллен, т. е. те ассоциации, которые мечтали перейти к открытым действиям, на­стаивали на жизненной важности соблюдения религиозных предпи­саний и отказывались принимать евреев в свои ряды.

Гораздо легче достигалось единство в области антифранцузских настроений, так что ассоциация Йены, рассматривавшаяся как мать новых корпораций, в своих первых статутах постановила, что эти «вечные враги немецкого народа» никогда не могут быть допущены в ее члены. В этих статутах ничего не говорилось по поводу евреев. Кантианец Й. Фр. Фриз, приглашенный в Йену преподавать фило­софию в 1814 году, имел прочную репутацию ярого противника ев­реев. Гете писал: «Все евреи дрожат, потому что самый жестокий их враг обосновался в Тюрингии». Фриз добился изменения статутов в желательном смысле.

Ян и Фриз стали главными вдохновителями знаменитого праз­днества в Вартбурге в октябре 1817 года, в ходе которого одновре­менно отмечались трехсотлетие реформации и вторая годовщина лейпцигской битвы. По этому случаю в Йену съехались делегации четырнадцати других университетов, в основном протестантских, для учреждения общегерманской ассоциации "Allgemeine deutsche Bur­schenschaft". После торжественной церемонии, завершившейся бо­гослужением, группа сторонников Яла устроила аутодафе книг и предметов, рассматривавшихся как антинемецкие и реакционные: административные акты соседствовали на этом костре с капральс­ким жезлом, косой парика и «Германоманией», принадлежащей перу некоего Саула Ашера, что не позволяло питать сомнения относи­тельно природы этих первых немецких освободительных чаяний. Ашер писал: «Разумеется, они сожгли мою «Германоманию», пото­му что я утверждаю в ней, что все люди сделаны из того же материа­ла, что и немцы, и что христианство не является немецкой рели­гией». Это замечание, принадлежащее, кстати, довольно посредственному автору, свидетельствует о функции разрушителей мифов, которую станут осуществлять многие знаменитые его единоверцы по ту сторону Рейна.

 

Обходные пути экономического антисемитизма

 

Мы уже видели, что эмансипация евреев в германских государ­ствах была неполной. В некоторых из них положение евреев почти не изменилось, как, например, в Саксонском королевстве, где их число было слишком незначительным, чтобы правительство поза­ботилось выработать свою позицию по этому вопросу. В результате вплоть до 1848 года положение евреев определялось там древними законами феодального периода. В других государствах случалось, что под вопрос ставились права, пожалованные евреям в 1800-1815 годах. Наиболее известный случаи произошел в Пруссии после вос­шествия на престол в 1840 году короля Фридриха-Вильгельма IV.

Этот монарх, принимавший в молодости участие в «войне за освобождение», сохранил верность романтическим германо-хрис­тианским идеалам своего поколения. Фридрих Карл де Савиньи, знаменитый историк права, на которого была возложена ответствен­ность за политическое образование будущего монарха, мог лишь ук­репить его в этих взглядах. Ведь начиная с 1815 года он сравнивал евреев с иностранцами, проживавшими в древнем Риме, и требовал восстановления для них режима исключений. Среди сторонников возвращения к системе гетто значительное место принадлежало мыс­лителям немецкой исторической школы, к которым Гейне относил­ся с таким же недоверием «как к жандармам и полиции». Вдохнов­ляясь концепциями этого рода, Фридрих-Вильгельм IV среди дру­гих мер, которыми было отмечено его восшествие на престол, на­градил Яна железным крестом и восстановил старого Арндта на его профессорской кафедре. С другой стороны, он хотел учредить для евреев режим, соответствующий их сверхъестественному предназна­чению. В результате он решил освободить их от военной службы, окончательно закрыть для них общественные должности и рассмат­ривать их как «изолированный народ», находящийся под особым покровительством. В результате он надеялся «исполнить волю небес и доказать евреям, что на них распространяется его благосклонность». Но еврейские общины упросили короля проявить свою благосклон­ность иным способом, а их патриотические протесты («Мы переста­нем быть настоящими пруссаками, если нас освободят от службы в армии») способствовали тому, что он отказался от своего утопичес­кого проекта.

На этом примере хорошо видна шаткость эмансипации евреев в Германии, где всегда сохранялись некоторые антиеврейские ограничения доступа на влиятельные и властные посты. В результате этих ограничений сыновья Израиля оказывались еще более склон­ными к занятиям, предрасположение к которым определялось их прошлым, чему также способствовали и новые перспективы про­мышленной революции. Торговля, финансы, свободные профессии стали областями применения их талантов.

В какой мере они способствовали экономическому подъему Гер­мании? Сам факт эмансипации затрудняет ответ на этот вопрос, поскольку для XIX века мы не располагаем административными до­кументами, отражающими деятельность бывшего «еврейского наро­да». Исчезновение евреев способствовало развитию в Германии ис­следований такого рода, так что историки наших дней пытаются осветить этот вопрос, цитируя разрозненные факты и называя име­на: так, мы узнаем, что, например, в Берлине из пятидесяти двух банковских домов, существовавших в 1807 году, тридцать принадле­жали евреям. Также известно, что возглавляемые вездесущими Ро­тшильдами еврейские банкиры явились главными создателями сис­темы общественного кредита в эпоху, когда складывалась практика государственных займов, а другие выходцы из гетто стали крупней­шими организаторами в новых сферах деятельности, таких как стро­ительство железных дорог или немецкая текстильная промышленность. Один из них, Либерман, мог с гордостью заявить Фридриху-Вильгельму IV, что он «изгнал англичан с континента». В дальней­шем присущий им дух инициативы сотворит чудеса в торговле цвет­ными металлами, в электрической промышленности и в организа­ции больших универсальных магазинов, которые вплоть до 1933 года останутся в Германии еврейской монополией почти на восемьдесят процентов. Горнодобывающая промышленность Верхней Силезии также в значительной степени обязана своим процветанием еврейс­ким предпринимателям. Напротив, промышленная империя Рура с ее сателлитами в Сааре была создана исключительно усилиями хрис­тианских металлургических королей, похоже также, что христианс­кой была и химическая промышленность, эта типично «новая» отрасль деловой активности.

Легко привести еще множество подобных примеров, но очень трудно предложить сколько-нибудь убедительное объяснение этих фактов, к тому же подобные рассуждения представляют для нашей темы лишь побочный интерес. Более того, факты этого рода напо­минают нам, что в условиях либерального капиталистического ре­жима (называемого его главными хулителями той эпохи «еврейс­ким») религиозная принадлежность ведущих деятелей экономики теряет свое значение, и если некоторые древние специализации со­храняются, то новые, по-видимому, возникают чисто случайно. К тому же следует учесть тенденцию концентрации капитала и расцве­та анонимных обществ с их переплетением интересов, так что в конечном счете становится невозможным отличать «еврейские пред­приятия» от «христианских».

Но на заре промышленной революции в Германии, как и в дру­гих странах, может быть, лаже в большей степени, чем в других стра­нах, внеэкономические факторы способствовали тому, что экономи­ческая роль евреев казалась более важной, чем она была на самом деле, в частности их приток в большие города, а в этих городах кон­центрация в богатых жилых кварталах, где они проявляли известную склонность выставлять напоказ внешние знаки своего процветания — частные особняки, экипажи. Сохранение традиционных занятий лавочников, торговцев вразнос и ростовщиков, еженедельно взимаю­щих процент, действовало в том же направлении, как и новые профес­сии адвокатов или нотариусов, врачей или аптекарей, которые также умножали число дорогостоящих услуг, оказываемых евреями христи­анам. Наконец, в XIX веке евреи еще были достаточно многочислен­ны в деревнях, особенно в Баварии и Вюртемберге, где они выступа­ли в качестве посредников между деревней и городом, всеохватываю­щим и таинственным, тем самым персонифицируя его господство.

Все эти факторы усиливали впечатление еврейского захвата и господства. В Германии это впечатление имело не столь хрупкие основания, как в других европейских странах. Для начала XX века имеются некоторые статистические данные по этому вопросу, кото­рые, отражая конец определенной линии развития, позволяют со­ставить некоторое впечатление и о ее начале. Эти данные, собран­ные Вернером Зомбартом, показывают, что евреи, составлявшие около одного процента немецкого населения, в 1900 году занимали двадцать пять процентов мест членов административных советов и четырнадцать процентов мест директоров промышленных и финан­совых предприятий.

Есть основания полагать, что некоторые из этих промышлен­ных магнатов предпочли бы удовлетворять свое честолюбие в Гене­ральном штабе и дипломатическом корпусе или в высших сферах администрации, куда им дорога была закрыта. Их вынужденный уход в область экономики в свою очередь способствовал усилению впе­чатления, что они достигли своего положения как «евреи», а не как «директора» или «банкиры». Что же касается евреев в целом, то из таблиц, составленных Зомбартом, следовало, что в среднем они были в шесть или семь раз богаче своих соотечественников, иными слова­ми, в их руках было сосредоточено шесть-семь процентов нацио­нального богатства.

Таковы полуреальные, полувоображаемые источники экономи­ческого антисемитизма. Если этот феномен вообще достоин своего названия, то в новое время он заслуживает его лишь в той мере, в какой евреи превосходят неевреев в качестве финансистов и пред­принимателей или в сфере так называемых свободных профессий. Если рассмотреть последовательно европейские регионы, то подо­бное превосходство обнаруживается прежде всего в ранний период урбанизации в эпоху «начала капитализма», совпавшего с началом еврейской эмансипации. Традиционная зависть христианских це­ховых организаций совпала тогда с общим смятением, вызванным освобождением обитателей гетто, в результате чего конкуренция с ними стала еще более пугающей.

Нет никаких сомнений, что именно происки этих организаций находятся у истоков многочисленных антисемитских кампаний, что многие памфлеты были сфабрикованы по их заказу. Однако окутан­ные тайной интриги и провокации такого рода чрезвычайно трудно обнаружить. Тем не менее антиеврейские беспорядки 1819 года, за которыми последовало полицейское расследование, свидетельству­ют об агитации предпринимателей на фоне кризиса, поразившего зарождающуюся немецкую промышленность после установления мира. Имеются данные, что хозяева поили рабочих и подмастерьев и подстрекали их против евреев. По некоторым данным трактирщики даже раздавали оружие; в Вюрцбурге, откуда распространились беспорядки, провокации были столь очевидны, что правительство пригрозило распустить цеховые организации.

Аналогичная ситуация возникает в России спустя столетие. Со­ветский государственный деятель М.И. Калинин оставил описание подобных событий:

«Еврейская семья, лишь недавно вышедшая за стены гетто, естественно оказывается более приспособленной к борьбе за жизнь, чем об­разованные русские семьи, которые получили свои права не в результате долгой борьбы, а по своеобразному праву первородства. То же самое справедливо и для торговцев. Прежде чем выйти на большую дорогу капиталистической эксплуатации, еврей должен был пройти суровую школу борьбы за существование. Вырваться за пределы гетто могли только те евреи из тысяч мелких лавочников и ремесленников, яростно боровшихся друг с другом за свою клиентуру, которые про­явили исключительные способности к обогащению благодаря честным или нечестным способам извлекать выгоду из окружающих обстоя­тельств. Очевидно, что эти евреи на целую голову превосходили рус­ских купцов, которым не пришлось пройти через такую суровую шко­лу. Поэтому в глазах русского купечества и представителей свободных профессий, в глазах буржуазии в целом, евреи выглядели особенно опасными конкурентами».

Мы уже говорили, что речь здесь идет об общеевропейском фе­номене, который проявлялся особенно ярко на данной стадии соци­ально-экономического развития. Важно также заметить, что хрис­тианские коммерсанты должны были выиграть от исчезновения ев­реев, тогда как народ от этого только проигрывал. Вспомним, что писал Шарль Фурье:

 

«Народ был в восторге и кричал: да здравствует конкуренция, да здрав­ствуют евреи, философия и братство. После приезда Искариота упали цены на все товары. Публика говорила торговцам из соперничающих торговых домов: «Господа, это вы настоящие евреи...»

Но этот народ было легко ввести в заблуждение. Поэтому следу­ет внимательней рассмотреть понятие «экономического антисеми­тизма», этого «социализма для идиотов», как его часто называли, который в наиболее распространенной форме охватывает вожделе­ния и слепую ярость христианских народов в целом.

Какой бы ни была трактовка экономического антисемитизма, «рациональной» (в случае коммерсантов) или «иррациональной» (у их клиентов), корни его остаются в области теологии и питаются только ею, поскольку при отсутствии теологического фактора состоятель­ные евреи были бы лишь людьми со средствами подобно всем про­чим. Уже Бернард Клервосский заметил; «Там, где нет евреев, хрис­тиане оказываются гораздо более худшими евреями...» Эта истина, справедливая для отдаленных событий, воспроизводится на протяже­нии поколений в виде навязчивых повторений. Исторически богос­ловские характеристики евреев предшествовали их экономической специализации и формировали ее, так что совокупный образ, опреде­ляемый обоими этими аспектами, продолжал выделять евреев и в рамках нового буржуазного общества. Для антисемитизма именно первая характеристика является определяющей. При этом она крайне изменчива; мы уже видели, а также увидим в дальнейшем, как она может драпироваться и маскироваться, как на Западе евреи, несмотря на свою собственную истину, служат для оправдания иных сталкива­ющихся и противоречащих друг другу истин. Поэтому история анти­семитизма — это прежде всего теологическая история, как бы тесно она ни была переплетена с экономической историей.

Приведем один пример: невозможно отделить чувства францу­зов по поводу гегемонии Ротшильдов от волны эмоций, поднявшей­ся в связи с дамасским делом, так что подобные страсти из поколе­ния в поколение приводят к тому, что в банкирах еврейского проис­хождения видят евреев, ставших банкирами. Это постоянное взаи­модействие, эта древняя генеалогия еще легче прослеживается в но­вой Германии: в самом деле, продолжая выступать в качестве опас­ных конкурентов в области предпринимательства в новом буржуаз­ном и шовинистическом мире, одни из них в качестве идеологов, другие, гораздо более многочисленные, просто из-за своего присут­ствия и не слишком понимая почему, получили еще более опреде­ленный образ врага, причем в соответствии с преобладающими в этом мире убеждениями эта истина оказалась возведенной в ранг высших ценностей. Именно в этом последнем качестве она ляжет тяжелым грузом на будущее Германии. Итак, пришло время перей­ти к сути нашей проблемы.

 

 

Берне и Гейне. Молодая Германия или молодая Палестина?

 

 

Лейб Барух, родившийся в 1785 году во Франкфуртском гетто и ставший знаменитым под именем Людвига Берне, был сыном уже эмансипированного придворного еврея, который на старости лет «с удовольствием читал сочинения своего сына, однако предпочел бы, чтобы автором этих текстов был не его сын». Он получил философ­ское образование, был завсегдатаем салона Генриетты Герц в Бер­лине, посещал курсы лекций Шлейермахера и увлекался германо­фильскими идеями. Однако в эпоху Великого Синедриона его ку­миром стал Наполеон, которого он сравнивал с Моисеем и Хрис­том. Но затем наступило разочарование, и он проникся патриоти­ческим пылом «войн за освобождение». Тем не менее он навсегда сохранил в своем сердце любовь сына Израиля к Франции-освобо­дительнице. Он превозносил дух и таланты немецких евреев и радо­вался тому, как быстро они прониклись западными идеями и мода­ми. Но вера предков была для него лишь «египетской мумией, кото­рая только кажется живой, но чье тело не поддается тлению». Иначе говоря, он видел будущее для своих собратьев только в лоне возро­жденной, свободной и братской Германии. Арндт или Ян также меч­тали о возрожденной Германии, но они видели это возрождение совершенно иначе. Такой патриот как Берне мог сражаться лишь в рядах такого лагеря, где не будут подвергать сомнению его достоин­ства патриота и немца, а за отсутствием такового должен был его основать. Именно таким образом начиная с 1789 года проявлялась специфическая диалектика немецкой истории.

Со своей стороны Берне чистосердечно заявлял о своем убежде­нии в том, что он был лучшим немецким патриотом, чем другие, именно потому что он родился в гетто. Так, он писал: «Я радуюсь, что я еврей; это делает меня гражданином мира, и мне не надо крас­неть, что я немец». Немцам, которых возмущал этот афоризм, он возражал, что они проявляли свою рабскую сущность: «Разве Герма­ния не является европейским гетто? Разве все немцы не носят на шляпах желтые ленты? Вы станете свободными вместе с нами или останетесь в рабстве». Он гордился «божественной милостью» быть евреем: «... я умею ценить незаслуженное счастье быть одновремен­но немцем и евреем, иметь возможность разделять добродетели не­мцев, но не их недостатки. Да, поскольку я родился в рабстве, я ценю свободу больше, чем вы. Да, поскольку я с рождения был ли­шен родины, я приветствую вашу родину более страстно, чем вы сами».

Итак, этот истинный последователь Просвещения не проводил различия между освобождением немцев и эмансипацией евреев, о которых он говорил по всякому поводу и даже без повода, требуя для них «права на ненависть», обличая роковое совпадение иудеофобии с франкофобией, упрекая немцев «в упованиях, как в опере, на общий хор и унисон; в стремлении к немцам Тацита, вышедшим из лесов, с рыжими волосами и голубыми глазами. Смуглые евреи дис­сонируют...»

Подобная апологетика не могла не приводить в бешенство ярых германоманов. Само собой разумеется, что первой реакцией про­тивников Берне были нападки на евреев. Сам Берне констатировал: «Как только мои враги чувствуют свое поражение от Берне, их яко­рем спасения становится Барух». В результате он приходил к выво­ду: «Их всех поражает этот магический еврейский круг, никто не может из него выйти». Этот круг преувеличивал значение Баруха-Берне, делал из его имени символ.

Функция символа, или, точнее, антисимвола, еще более оче­видна в случае его великого соперника Генриха Гейне. Возможно, не было другого человека, сумевшего с такой точностью описать и оценить тупики и неожиданности эмансипации. Когда Гейне писал, что «уже в колыбели он обнаружил маршрут всей своей жизни», он в блестящей формуле определил те условия, которые привели Берне и его самого к борьбе в общих рядах и к протестам против одних и тех же несправедливостей. В остальном эти два человека были совер­шенно непохожи друг на друга: страстная уверенность трибуна про­тивостояла демонической иронии и душевной боли поэта. Гейне часто упрекали в том, что он ничто и никого не принимал всерьез. Но если подойти к этому более внимательно, то по его личной пере­писке можно увидеть, что единственное исключение он делал для патриархальных старомодных евреев. Он упрекал свое поколение в том, что «у них не хватало сил носить бороду, голодать, ненавидеть и переносить ненависть» по примеру своих предков из гетто, как если бы его завораживали грандиозные родительские образы. Частота обращения к этой теме в письмах, как и в творчестве, позволяет предположить, что его совесть мучил «комплекс предательства», осо­бенно после крещения. Но если Гейне не щадил себе подобных, «дезертиров из старой гвардии Иеговы», в том числе и себя самого (на следующий день после обращения в христианство он восклик­нул, что отныне к нему будут питать отвращение как евреи, так и христиане), то основным объектом его таланта пророческого сар­казма были немцы, родившиеся в христианских семьях.

Как еврей он не мог не питать глубокой ненависти к последова­телям культа германской расы, но он отличался от Берне или Ашера своей способностью видеть ясно и далеко, он предчувствовал траги­ческое завершение этого культа и с особенной остротой предвидел, каким путем пойдет история в XX веке. Он выразил это в своей поэзии, где сатира часто становится оскорбительной. Так, в конце «Зимней сказки» одна богиня дает ему вдохнуть аромат немецкого будущего, и он падает в обморок в эту клоаку; в его очерках контуры этого будущего обретают четкость:

«Христианство в известной степени смягчило воинственный пыл гер­манцев, но оно не смогло его уничтожить; и когда крест, этот талис­ман, сдерживающий германскую воинственность, разобьется, то вновь выплеснется жестокость старых воинов, бешеное неистовство насиль­ников, которое поэты Севера воспевают и в наши дни. Тогда, а, увы, этот день придет, старые божества войны восстанут из своих легендар­ных могил и стряхнут со своих глаз пыль веков. Тор поднимет свой гигантский молот и разрушит соборы... Не смейтесь, слыша эти пре­дупреждения, хотя это говорит мечтатель, призывающий вас остере­гаться последователей Канта, Фихте и натурфилософии. Не смейтесь над странным поэтом, который ожидает, что в мире вещей произойдет та же революция, которая совершилась в мире духа. Мысль предшест­вует действию подобно молнии, опережающей гром. По правде гово­ря, в Германии гром также вполне немецкий, он не слишком расто­ропный, и его раскаты распространяются довольно медленно; но он грянет, и когда вы услышите грохот, подобного которому никогда не раздавалось в мировой истории, знайте, что немецкая молния наконец ударила в цель. От этого грохота орлы будут гибнуть в полете, а львы в пустынях Африки подожмут хвосты и скроются в своих логовах. В Гер­мании развернется драма, по сравнению с которой Французская рево­люция покажется невинной идиллией. Конечно, сегодня все спокой­но, а если вы видите тут и там нескольких слишком активно жестику­лирующих немцев, не верьте, что это актеры, которым однажды будет поручено дать представление. Это всего лишь шавки, бегающие по пустой арене, лая и иногда кусаясь перед тем, как на нее вступит отряд гладиаторов, которые будут сражаться насмерть».

Гейне желал своим праправнукам рождаться на свет с очень толстой кожей.

Гейне и Берне вошли в историю немецкой литературы как два лидера движения «Молодая Германия». Другие члены этой груп­пы — Гудков, Лаубе, Винбарг, Мундт — были писателями, чья кри­тика направлялась против моральных и семейных порядков и чьи произведения воспевали «эмансипацию плоти». Почти все они ис­пытали влияние Рахели Варнхаген-Левин, а Мундт даже называл эту еврейку «матерью молодой Германии». Все эти поборники эман­сипации были подвергнуты общему осуждению. Критик-германоман Вольфганг Мендель, написавший донос властям на это движе­ние, называл его «Молодой Палестиной», «еврейской республикой порока новой фирмы Гейне и компания». Цензурный указ, согласно которому в 1835 году были запрещены произведения Гуцкова, Винбарга и Мундта, среди прочего ставил им в вину и предположительно израильскую кровь. Таким образом, можно вновь констатиро­вать, что в ходе этих немецких литературно-политических битв вновь приобрело значение еврейское происхождение Гейне и Берне.

Карл Гуцков, самый крупный писатель «Молодой Германии», отмечал, что у них был оглушительный успех среди молодых умов, хотя они не старались нравиться, «они давали пишу уму, но не завоевывали сердца, однако понадобились два еврея, чтобы опровер­гнуть прежнюю идеологию и развеять все иллюзии». Он заметил также, что «отвращение христиан к евреям — это моральная и физи­ческая идиосинкразия, с которой так же трудно бороться, как с от­вращением, которое некоторые люди испытывают к крови или на­секомым». Но этот ветеран студенческих корпораций (Burschenschaften) мог бы привести в пример самого себя. Разве он не писал, всту­пив в конфликт с властями, что «вечный жид» виновен в гораздо худших преступлениях против человечества, чем те, в которых его напрасно обвиняли, а именно — в партикуляристском эгоизме, «нигилистическом материализме» и литературном меркантилизме. Под его пером даже появился термин «ферменты разложения»; этот поборник эмансипации также упрекал евреев, что они «верят в то, что солнце, луна, звезды, все на свете движется и вращается только для эмансипации; Гете, Шиллер, Гердер, Гегель должны оценивать­ся только в соответствии с тем, что они думали об эмансипации».

Генрих Лаубе вначале проявлял еще больше доброжелательства. В его главном произведении «Молодая Европа» еврей Жоэль сража­ется за всеобщую свободу, но обнаруживает, что это ему ничего не дает; хотя он и сумел «преодолеть в себе еврея», христиане продол­жали его отвергать; в результате он решает «стать евреем» и даже заняться торговлей вразнос. Но в дальнейшем Лаубе, которого Мей­ербер обвинил в плагиате, также пришел к заключению, что евреи составляют «восточный, совершенно другой народ», чьи «наиболее глубокие принципы существования отталкивают нас самым крича­щим образом». Похоже, что он выражал общее убеждение немецкой литературной республики того времени.

В самом деле, едва ли многочисленные немецкие евреи судили себя менее строго, а ведущие фигуры проявляли поистине поражаю­щую изменчивость. Хорошим примером может служить социалист Фердинанд Лассаль, родившийся в еще ортодоксальной семье. Под­ростком во время дамасского дела он мечтал о том, чтобы стать ев­рейским мессией-мстителем. «Подлый народ, ты заслуживаешь свою судьбу! Червь, попавший под ноги, старается вывернуться, а ты лишь еще больше пресмыкаешься! Ты не умеешь умирать, разрушать, ты не знаешь, что значит справедливая месть, ты не можешь погибнуть вместе с врагом, поразить его, умирая! Ты рожден для рабства!»

Немного позже он выражал надежду увидеть приближение вре­мени мести и заявлял о своей жажде христианской крови. Однако вскоре он изменил свои стремления и взгляды, а когда его бурная жизнь сделала из него мессию немецкого рабочего класса, казалось, что его ярость обратилась исключительно против евреев; «Я совсем не люблю евреев, я их даже презираю». Карл Маркс, который презирал их еще сильней, тем не менее называл Лассаля «негритянским евреем», т. е. самым худшим. Такие страсти и такое отступничество, увенчанные подобным успехом, могли лишь еще больше выделять и изолировать евреев в Германии, где еврейская исключительность находила обильную пишу в исключительности германской.

Но маршрут мог быть и совсем другим, ведущим от эмансипа­торского универсализма к националистическому партикуляризму. Такова была жизнь Мозеса Гесса, «коммунистического раввина», провозвестника Карла Маркса и первого учителя Фридриха Энгель­са. Он также придерживался по отношению к евреям господствую­щих христианских взглядов, оформленных по гегельянской моде. Он писал, что евреи — это бездушные мумии, фантомы, застрявшие в этом мире, и противопоставлял гуманного Бога христиан нацио­налистическому Богу Авраама, Исаака и Иакова.

В дальнейшем, переселившись в Париж, Гесс искал там истину в точных науках того времени, углубился в антропологию и, приняв на вооружение понятия ариев и семитов, которые он там обнаружил, отныне решил, что он открыл в «расовой борьбе» первоначальную причину классовой борьбы. Таким образом, стимулируемый духом времени и распространенным антисемитизмом, в конце жизни он стал националистом, «еврейским тевтономаном» по его собственно­му утверждению. По его мнению, как и по мнению его противников, «раса» определяла сущность евреев. В 1862 году предтеча Маркса про­явил себя в своей последней книге «Рим и Иерусалим» теоретиком политического сионизма, предшественником Герцля. Так, путь, прой­денный этим Иоанном Крестителем, предвосхищает участь, которую история XX века навяжет немецкому иудаизму.

 

Крестовый поход атеистов

 

Размышляя в конце жизни о дерзостях германской философии и приводя себя самого в качестве примера, Гейне предостерегал сво­их друзей Руге и Маркса, а также Даумера, Фейербаха и Бруно Бау­эра против «самообожествления атеистов». В 1840-1850 годах не­мецкие метафизики открыто ставили Бога под сомнение. По этому пункту «Молодые гегельянцы» выступили через три четверти века после французских материалистов эпохи Просвещения.

Старший из этой пятерки и наименее известный в наши дни Георг-Фридрих Даумер отнюдь не является самым неинтересным из них. Сначала он выступил как философ, но поиски и обширный круг чтения увлекли его на заброшенную тропу, проложенную не­когда арабскими мыслителями, упрекавшими христиан в «поедании своего Бога». Подвергавшийся яростным нападкам и провокациям во имя господствующей религии, он пришел к тому, что стал видеть в христианстве братство людоедов. Он полагал, что ему удалось захватить самые последние укрепления христианства в своем труде «Тайны христианской античности» (1847). Уходя еще дальше в про­шлое, он пришел к заключению, что Иегова и Молох первоначально составляли одно целое, а пасха была «торжественным праздником, в ходе которого семиты приносили детей в жертву»; но в самые давние времена иудеи очистили свою религию и установили жертвоприно­шение животных. Однако среди них сохранилась «секта, которая продолжала практиковать древние каннибальские ужасы». Иисус якобы был вождем этой подпольной секты; он не доверял Иуде, поскольку чувствовал, что тот шпионил за ним. Они столкнулись во время тайной вечери, которую Даумер считал людоедской церемо­нией: «Иисус заявил, что Иуда представляет опасность, потому что он не принимает никакого участия или лишь частичное участие в этом особом ужине. Чтобы испытать чувства и дух ложного апостола следует заставить его отведать блюда, которого тот не хочет, и про­глатывает кусок с ужасом и отвращением. После этой сцены Иуда, глубоко потрясенный и оскорбленный, спешит выдать то, что про­изошло под покровом тайны». Так был пролит свет на самые пос­ледние тайны христианства.

Однако Даумер считал себя деистом, занятым поисками истин­ной религии, а отнюдь не атеистом. Если его атеизм эволюциониро­вал в сторону странной агрессивности, то ее острие всегда направле­но на господствующую религию и общество. Похоже, что он под­вергал критике евреев только в той мере, в какой этого невозможно было избежать в рамках предприятия такого рода: как можно обли­чать Иисуса или его апостолов, не показывая зловредности как тех евреев, так и их современных собратьев?

Следует отметить, что если Даумер проводил различие между просвещенными евреями, прототипом которых был Иуда, и еврея­ми-каннибалами, прототипом которых был Иисус, то у него на­шлись последователи, которые перевернули эти измышления вверх ногами. Во-первых, это был его ученик Фридрих Вильгельм Гиллани, обвинявший во время дамасского дела в каннибализме всех ев­реев без исключения. По его мнению этот «молохизм» доказывался как ритуальным убийством Иисуса, так и теми убийствами, кото­рые, как он утверждал, и в современную эпоху продолжали совер­шать евреи Германии, которые ничего не забыли и ничему не на­учились. Как можно предоставлять политические права «подобным людям, которые упрямо держатся старых бесчеловечных предрас­судков и считают нас нечистыми, подобно рабам и собакам...»

Оказал ли Даумер также влияние на своего друга Людвига Фей­ербаха, в чьем труде «Сущность христианства» евреи походя обвиня­ются в своеобразном гастрономическом влечении к Богу? Отметим, что уже отцы церкви говорили о еврейском обжорстве. Как бы там ни было, приведем два отрывка из знаменитой книги Фейербаха:

 

«Евреи сохранились до наших дней в неприкосновенности. Их прин­цип, их Бог есть самый практичный в мире принцип — это эгоизм, а по сути, эгоизм в форме религии. Эгоизм — это Бог, который никогда не дает своим служителям впасть в нужду и позор. Эгоизм по сути монотеистичен, поскольку для него существует только одна цель: он сам. Эгоизм объединяет и концентрирует силы человека, он дает ему со­лидный и мощный принцип практической жизни; но он превращает человека в ограниченное существо, безразличное ко всему, что не при­носит ему непосредственной пользы. Поэтому наука и искусство могут возникнуть лишь в лоне политеизма, когда чувства открыты для всего без исключения, что есть в мире доброго и прекрасного, для всего мироздания...»

«Еда является наиболее помпезным действием, посвящением в иудей­скую религию. В акте принятия пищи еврей празднует и возобновляет акт творения. Принимая пищу, человек заявляет, что сама по себе при­рода является ничем. Когда семьдесят мудрецов поднялись на верши­ну горы вместе с Моисеем, «они видели Бога, и ели, и пили» (Исход, 24, 11. (Прим. ред.)). Вид Высшего существа, похоже, лишь возбудил их аппетит...»

Создается впечатление, что теология основателя атеистическо­го гуманизма опирается в этом аспекте на бессознательную ассоци­ацию между современными материалистическими обвинениями (ев­рей — это ограниченное существо, безразличное ко всему, что не представляет для него непосредственной пользы»; вкус выступает здесь в качестве материального чувства) и древним обвинением в богоубийстве или ритуальном убийстве; «они радовались своему Богу, только когда радовались манне» (= опресноки = христианская кровь). Вероятно, можно отнести к реминисценциям древнего устного твор­чества знаменитую максиму Фейербаха: «Человек есть то, что он ест» («Der Mensch ist, was er isst»). Мы не будем задерживаться на этих бредовых рассуждениях из-за опасности потерять почву под ногами и оказаться увлеченными в глубоководные места. Однако при надлежащей интерпретации они могут прояснить самые тайные каннибальские проекции антисемитского механизма, ср. народное выражение «bouffer du Juif» — «ненавидеть евреев» (букв, «пожирать евреев». — Прим. ред.). Останемся на твердой почве и перейдем к другим крестоносцам атеизма, о которых говорил Гейне.

Арнольд Руге был германоманом и членом студенческой корпо­рации. Он оказался замешанным в заговоре и провел много лет в заключении. После выхода на свободу в 1833 году он стал гегельян­цем. При отсутствии философских талантов он имел легкое перо и способности организатора и вдохновителя. В 1838 году он основал журнал «Hallische Jahrbücher», ставший органом «Молодых гегель­янцев», т. е. радикального крыла школы, которая по примеру своего учителя ожидала спасения из Пруссии. Руге писал, что Пруссия «столь глубоко укоренилась в германизме, что по одной этой причи­не она не может сопротивляться установлению либеральных форм государственности... Только путем реализации всех последствий про­тестантства и конституционализма Пруссия сможет вместе со [всей] Германией выполнить свою высокую миссию и полностью реализовать концепцию абсолютного государства».

Для Руге, как и для других младогегельянцев, подразумевалось, что подобное государство по примеру философии должно быть ате­истическим. Но он был не единственным полемистом такого рода, о которых можно сказать, что они вновь обретали веру, когда речь заходила о евреях, по словам Руге «этих червях в сыре христианства, которые чувствуют себя столь несказанно хорошо в своей шкуре биржевых маклеров, что они ни во что не верят и остаются евреями именно по этой причине». Со своей стороны, Руге верил в филосо­фию, которая по его убеждению могла быть только атеистической. Похоже, что он принадлежал к роду атеистов, которые, точно по пословице, «верят в то, что они не верят». С 1850 года он жил в Англии, где продолжал заниматься политической журналистикой; оставив философию, он сделался апологетом объединенной Герма­нии Бисмарка, который назначил ему в 1877 году «почетное содер­жание» в три тысячи марок в год.

Бруно Бауэр имел философский ум иного калибра. Этот протес­тантский богослов после долгих размышлений стал гегельянцем и утратил веру. По мнению Альберта Швейцера, предпринятый им кри­тический анализ евангелий остается «самым гениальным и самым полным сводом всех трудностей и проблем, связанных с жизнью Иису­са», из всех, когда-либо составлявшихся. В Берлине 1836-1840 годов Бауэр был душой того самого Doctorenklub, бесспорный любимчик которого носил имя Карл Маркс. Среди различных планов на буду­щее, которые они вместе составляли в 1841 году, значится и издание журнала под названием «Архивы атеизма». Их дружба прервалась вско­ре после возникновения разногласий, которые Маркс обессмертил в «Святом семействе» и «Немецкой идеологии».

В заключение к «Критике истории в синоптических евангели­ях» (1841), своему основному труду по библейской критике, Бауэр вернулся к размышлениям по философии истории:

«Древние религии, которые также являются формами отчужде­ния Я, имели свою прелесть в национальных, семейных и при­родных чертах; цепи, которыми они сковывали человека, были украшены цветами. Наступила спиритуалистическая абстракция [т. е. христианство]. Этот вампир выпил у смертных всю кровь их жизни и ума до последней капли, затем ему удалось обеднить и иссушить все: природу, изящные искусства, семью, нацио­нальность, политическое государство. Я без сил к сопротивле­нию осталось в одиночестве на развалинах своего мира, и ему потребовалось некоторое время, чтобы начать новое созида­ние. Это Я было теперь всем и в то же время ничем; оно поглотило старый мир, но оставалось пустым. Оно оказалось вынужденным в свою очередь броситься в объятия универсаль­ной силы, называемой Мессией, которая, по сути, была лишь тем же Я, на которое Я смотрело в зеркало. Я поглотило мир; Мессия также поглотил тварный мир целиком: природу, семью, национальность, изящные искусства, мораль, все оторвалось от реальности и сконцентрировалось в Мессии. Отправной точкой этой эволюции стал иудаизм, в котором не было ни культа Природы, ни культа Искусства...»

Изгнанный после этого со своей кафедры в университете, Бруно Бауэр удвоил свой бойцовский пыл. Его первый удар, «Еврейский вопрос», не был прямым. Возражая против эмансипации евреев, он писал в этом труде, что «его концепция иудаизма покажется еще более жесткой, чем та, которую привыкли обычно находить вплоть до настоящего времени у противников эмансипации». В самом деле, он упрекал евреев за то, что они «свили себе гнездо в щелях и углублениях буржуазного общества», что они сами были творцами своих несчастий, потому что оставались евреями. Он объяснял «стойкость национально­го еврейского духа» отсутствием способности к историческому разви­тию, что соответствует совершенно «внеисторическому» характеру это­го народа и вызвано его «восточной сущностью». (Здесь видна мысль Гегеля.) Преступление евреев состояло в «непризнании чисто челове­ческого развитая Истории, развития человеческого сознания». Являясь завершением иудаизма, христианство также подвергается в этой работе критике и переосмыслению в рамках гегельянских категорий:

«Верно, что христианство это завершение иудаизма... Но это завершение, как мы показали выше, в то же время непременно является отрицанием специфически еврейской сущности. Хрис­тианские богословы отрицают это отрицание, полное отрицание сущности Ветхого Завета, поскольку они не хотят признать, что в ходе мировой истории откровение в принципе могло развивать­ся... В любом случае они приходят к еврейскому христианству...»

В конце жизни Бауэр пережил эволюцию, похожую на ту. что произошла с Рюге: бунтарь, о котором Маркс уже в 1845 году сказал, «что его вера в Иегову превратилась в веру в Прусское государство», стал теоретиком немецкого консерватизма и служил при Бисмарке. Однако в том, что касалось вопросов, связанных с евреями и источниками христианства, его теология не претерпела изменений между 1840 и 1880 годами.

Остается еще Карл Маркс, который быстро превзошел своего старшего коллегу, в свою очередь опубликовав «Еврейский вопрос», где испорченный, но все еще «христианский» мир Бауэра становится «еврейским». В этой работе Маркс уже проводит различие между теорией и практикой, опытом (Praxis): «... на практике спиритуалис­тический эгоизм христиан непременно переходит в материалисти­ческий эгоизм евреев». Эта работа разделялась на две части. В теоре­тической первой части Маркс полемизировал со своим бывшим дру­гом, доказывая, что напрасно пытаться упразднить религию, пока не будет нанесен удар топором по корням общества и государства. Попутно он заявлял, что политическая эмансипация, которую тре­бовали евреи, не была гуманной эмансипацией, поскольку она не обязательно вела к их деиудаизации. Во второй части Маркс с ис­ключительной яростью обличал общество своего времени, которое он рассматривал как совершенно еврейское, поскольку оно было полностью порабощено деньгами. Это показывает, что он использо­вал термины в их производном или условном значении, проявляя столь же мало интереса к человеческим реалиям приверженцев Мои­сея, рассеянных по миру, как Рюге и Бауэр, или как Альфонс Туесенель, чья книга «Евреи, короли эпохи» датируется тем же 1844 годом. Из тумана гегельянской диалектики возникают поразительные фразы:

«Не будем искать тайну евреев в их религии, напротив, попробуем найти секрет этой религии в реальных евреях. Каков же мирской фон иудаизма? Практические нужды, личная полезность (...) Еврей, став­ший частным лицом — членом буржуазного общества, особым обра­зом представляет иудаизм этого общества... Какова была основа еврей­ской религии? Практические потребности, эгоизм. Еврейский моно­теизм на самом деле представляет собой политеизм всевозможных пот­ребностей, политеизм, который даже отхожие места превращает в объ­ект божественного закона... Деньги являются ревнивым богом Израи­ля, рядом с которым нет места никаким другим богам. Деньги прини­жают всех богов человека и превращают их в товар... Торговля — вот истинный бог евреев. Их Бог всего лишь смутный символ торговли... За абстрактной формой еврейской религии содержится презрение к теории, к искусству, к истории, к человеку, понимаемому как самоцель, это точка зрения реальной, осознанной жизни, добродетель ко­рыстолюбца. И даже отношения между мужчиной и женщиной стано­вятся объектом торговли! Женщина превращается в объект спекуля­ции. Химерическая национальность еврея — это национальность тор­говца и корыстолюбца. Еврейский закон, лишенный основы и разума, является лишь религиозной карикатурой морали... Еврейское лицеме­рие, то самое практичное лицемерие, наличие которого в Талмуде до­казывал Бауэр, это отношение мира эгоизма к законам, которые пра­вят миром (...). Христианство вышло из иудаизма и кончило возвраще­нием к иудаизму. Христианин — это, по определению, теоретизирую­щий еврей; еврей — это, соответственно, практичный христианин, а практичный христианин вновь стал евреем... Только тогда иудаизм смог достичь всеобщего (allgemeine) господства (...). Как только обществу удастся ликвидировать эмпирическую сущность иудаизма, прекратить извлечение выгоды из этого положения, еврей не сможет существо­вать... Социальная эмансипация евреев — это эмансипация общества от иудаизма».

«Еврейский вопрос» был написан Марксом зимой 1843-1844 го­дов частично в Крейцнахе, частично в Париже. Это был решающий год его жизни, год женитьбы, ссылки и обращения в коммунизм. Это сочинение уже предвосхищает «Немецкую идеологию», которую он позднее назовет «экзаменом философской совести», В своем проро­ческом гневе он бичевал мир своего времени, пользуясь терминоло­гией, созданной этим миром; можно предполагать, что евреи, кото­рых он знал лишь на примере нескольких буржуа, казались ему столь же достойными осуждения, как весь этот мир. Темой этого сочине­ния, логикой его построения и даже заглавием Маркс был обязан Бауэру, которого он старался превзойти в полемическом запале. Кро­ме того он с еще большей яростью нападал на буржуазное общество, которое оба они отождествляли с иудаизмом. Но у отпрыска рода раввинов логично предположить и другую даль, отсутствовавшую у бывшего христианского богослова, более глубокое намерение проти­воположной направленности, вызванное совсем иной страстью; ото­ждествляя иудаизм с обществом и магическим образом превращая всех евреев в людей, умеющих делать деньги, этот разоренный еврей, обращенный в христианство в возрасте семи лет, мог неосознанно пытаться дистанцироваться от иудаизма, получить сертификат своей непринадлежности к еврейству, предъявить алиби, на которое осо­бенно в ту эпоху тщетно надеялось столько его собратьев.

Как бы ни относиться к этой интерпретации, было бы ошибкой видеть в «Еврейском вопросе» лишь полемический прием по гегель­янской моде, т. е. ошибку молодости. В самом деле, достаточно крат­кого знакомства с перепиской Карла Маркса, чтобы увидеть, что он до конца жизни находил удовольствие в антисемитских остротах. Следует отметить, что он применял термин «еврей» только к другим, никогда к самому себе, что подтверждает нашу интерпретацию:

«Еврей Штейнталь с медовой улыбкой...» (1857); «Автор, эта свинья берлинской журналистики, — еврей по имени Мейер...» (1860); «Ремсгейт полон вшей и евреев» (1879). Своего врача он на­зывал евреем, потому что тот требовал от него платы (1854). Еще хуже, если еврей был банкиром: Бамбергер является членом «бирже­вой синагоги Парижа». Фульд — это «биржевой еврей», Оппенгейм -«египетский еврей Зюсс». Что же касается Лассаля, «форма его голо­вы и его волосы доказывают, что он происходит от негров, которые присоединились к шайке Моисея во время исхода из Египта», или же он «самый большой варвар среди всех польских жидов», а также прокаженный Лазарь, который в свою очередь воплощает «первона­чальный еврейский тип».


Более того, подобные инвективы можно найти в неподписан­ных политических статьях, которые в 50-х годах автор «Капитала» публиковал в «New York Daily Tribune», чтобы ежемесячно сво­дить концы с концами. Достаточно одного примера:

«Прошло 1855 лет после того, как Иисус изгнал менял из храма, и то, что эти торговцы, которые сегодня в основном состоят при тиранах, снова представлены преимущественно евреями, может быть гораздо большим, чем простая историческая слу­чайность. Еврейские менялы лишь в более крупном масштабе и более гнусным способом делают только то, что многие другие делают в матом, незначительном масштабе. Но поскольку евреи так могущественны, наступило время, когда необходимо выявить и разоблачить их организацию».

Что можно об этом думать? Возможно, следует отнести к Мессии революции то, что мы уже говорили в связи с Вольтером. В самом деле, в алхимии антисемитской страсти воображение (упреки самому себе в поступках, свойственных евреям, продол­жающееся соперничество с евреями при отождествлении себя с ними в негативном смысле) и реальность (быть евреем по рожде­нию, но не хотеть оставаться евреем) могут привести к сходным результатам. Но во втором случае результат может оказаться еще более взрывоопасным, поскольку реальность выступает как опора для воображения. Отсюда возникают дополнительные стимулы и напряжения: так, обратившимся в христианство становится еще более важным доказать себе и другим, что они не являются евреями. В нашем случае друзья и последователи Маркса прояв­ляли, каждый по-своему, свое еврейство. Его зять доктор Лафарг даже полагал, что обнаруживал еврейское происхождение в про­порциях своего тела. Но антисемиты, вышедшие из числа потом­ков Израиля, не имели в своем распоряжении возможности подобно Вольтеру почувствовать себя христианнейшим господи­ном» («gentilhomme très Chretien») при встрече лицом к лицу с евреем. Симуляция оказывается напрасной; удары получает тот, кто их наносит, жертва и палач сосуществуют в одном теле, так что евреям антисемитизм приносит лишь весьма сомнительные удовольствия. Но были и совсем другие образы; оставалась «пос­тавленная с головы на ноги» историософия, которая сохраняла напряженность апокалипсических видений младогегельянцев. Этот революционный и христианский мессианизм, ошибочно трактуе­мый как «еврейский мессианизм» Карла Маркса (При очень широком подходе любой мессианизм (в том числе, например, мес­сианизм Просвещения и, н еще большей степени, мессианизм хилиастических дви­жений Реформации) может квалифицироваться как «еврейский», поскольку при вы­яснении его истоков неизбежно происходит последовательное приближение к ев­рейским апокалипсисам н пророческим книгам. Но когда говорят о «еврейском мессианизме» Маркса, то обычно имеют в виду его этнические или культурные корни. В то же время совершенно очевидно, что r детстве его не познакомили ни с малейшими рудиментами еврейской традиции, и он никогда не думал о самосовер­шенствовании в этом аспекте: все его источники (а он проявлял очень хорошее знание Библии) были, в целом, христианскими. Более того, он мог унаследовать от семенной среды некоторую «веру в прогресс», характерную для эмансипированных евреев.), это ожидание конца света или последней битвы всегда были для него характерны. Именно эта эсхатология находила отклик в научной мысли марксизма. Но здесь было еще и другое: не определялись ли поиски последних тайн бытия стремлением, по образцу схоластических традиций, охватить социальную жизнь во всей ее полноте, опреде­лить историческую значимость и вскрыть изменчивость и относи­тельность социальных институтов и систем правления?

Так или иначе, надежды и метафизическая интуиция молодого Маркса не переставали воодушевлять его социально-экономичес­кую критику. В частности, в основе его социологии лежала милленаристская ересь. Неосуществимые мечты двигали вперед науку. Как у Кеплера и Ньютона, метафизические построения ищут опору в строгих доказательствах. Как это часто бывает, поддельное выда­ется за настоящее, но именно так устроен этот мир.

Поэтому нет ничего удивительного, что оружие, которым Маркс хотел поразить современное общество, вскоре обернулось против него. В «Новой Рейнской газете», которую он возглавлял в конце революционного 1848 года, его любимым корреспондентом был Эдуард Теллеринг, писавший ему из Вены; «То, что вы называете буржуазным, представлено здесь евреями, которые завладели демок­ратическими рычагами управления. Но этот иудаизм в десять раз гнуснее западной буржуазии... Если мы победим, то еврейские низы, чьи подлые махинации полностью дискредитируют демократию в глазах народа, как всегда окажутся в выигрыше и заставят нас ощутить все низости буржуазного режима...» После поражения рево­люции Теллеринг попытался поступить на службу прусского прави­тельства. Ради публичного покаяния в 1850 году он опубликовал антикоммунистическую брошюру, в которой писал: «Будущий не­мецкий диктатор Маркс является евреем. А нет более безжалостных мстителей, чем евреи. В 1848 году я вынудил его выступить против евреев в его газете. Кусая губы, он сделал это, потому что остальные его сотрудники также выступали против евреев. Теперь его сердце стремится к мести...» Брошюра называлась «Авангард будущей не­мецкой диктатуры Маркса и Энгельса». Этому примеру последовали другие, число которых постоянно возрастало. Сочинение Теллеринга оказалось лишь первым камнем.

 

Рихард Вагнер

 

Многие художники стремились стать пророками, но Вагнер оказался единственным, кого признали в качестве такового в его собственной стране и на всем Западе. Поэтому он нас здесь интересует не как чистый музыкант, а как музыкант, которому удалось внести свой вклад в политическое формирование своей эпохи.
      В его случае все было исключительным. Начнем с неразреши­
мой проблемы его происхождения, поскольку никогда не удастся выяснить, был ли он сыном саксонского чиновника Карла Вагне­ра или актера Людвига Гейера, чье имя он носил до четырнадцати лет. Еще меньше шансов установить, был ли этот актер евреем, как это часто утверждалось (
В 1912 году некий Отто Бурно посвятил тему своей докторской диссертации Людвигу Гейеру. Саксонские приходские архивы позволили ему установить предков Гейера вплоть до его прадеда Беньямина Гейера, который в конце XVIII века был органистом в церкви Эйслебена. Изучение актов о рождении последующих поколе­ ний позволили ему установить, что все потомки Людвига Гейера относились к евангелической церкви, на основании чего он сделал вывод, «что возможность отцовства Гейера не влечет за собой ничего унизительного для оценки творчества Вагнера». (O. Bournot. Ludwig Heinrich Christian Geyer. Leipzig, 1913, p. 13.) Таким образом, поклонники Вагнера могут успокоиться, но существенно, что сам Вагнер не распо­лагал этими сведениями; едва ли он мог помышлять о том, чтобы предпринять расследование происхождения своею отчима.).

Сами по себе подобные вопросы не имеют значения для нашей темы; напротив, чрезвычайно существенным является то, что об этом думают сами действующие лица, что оказывается истиной в их глазах. Известно, что Вагнер склонялся к «гипотезе о Гейере», т. е. считал себя внебрачным ребенком. Думал ли он к тому же, что Гейер (что по-немецки значит «коршун») был евреем? Это также кажется вероятным. Но опять возникает ди­лемма: просто незаконнорожденный или внебрачный сын еврея — здесь нет существенной разницы, поскольку для неосознанного антисемитизма еврей является незаконнорожденным; но и обрат­ное может быть справедливым в той мере, в какой преследуемый незаконнорожденный сближается с евреем. И тот, и другой явля­ются темными личностями, «без крова и очага». Мы можем напомнить то, что мы говорили в предыдущей главе: в подобных делах воображение, «психическая реальность» имеют первосте­пенное значение. В крайнем случае можно задать себе вопрос на этот раз в связи с причудами коллективного воображения: стал бы Вагнер (т. е. «каретник») для Германии тем же самым и под именем коршуна?

В его автобиографии мы читаем, что в детстве Вагнер называл себя этим вдвойне сомнительным именем («Gayer [«коршун»] это уже почти Adler [«орел»]», — восклицал Ницше) (Adler является довольно распространенной фамилией среди немецких евреев, также как и другие «птичьи» фамилии — Sperling (воробей), Опт (гусь), Strauss (стра­ус) и, наконец, Vogel (птица). Кроме того, в немецком языке, как и во французском, слово «коршун» имеет переносное значение «хищник, ростовщик», что могло лишь усиливать подозрения относивший происхождения отчима Рихарда Вагнера.). Вагнер пишет, что Людвиг Гейер утешал его мать в связи с изменами ее мужа, и вообще отзывается о нем очень тепло и с любовью, называя его иногда своим отчимом, а иногда отцом, как если бы он сам не был уверен в том, кем он ему приходится в действительности. Эти описки, сделанные человеком, рисующимся для вечности, свиде­тельствуют о происхождении невроза, который по-своему отмеча­ют почти все биографы Вагнера в зависимости от степени своего благоговения перед священным идолом: непропорциональная, чисто вагнеровская мания жалобщика.

Приведем свидетельство его первого французского апостола Эдуара Шуре:

«... малейшее противоречие вызывало у него неслыханный гнев. Это были прыжки тигра, вой фавна. Он метался по комнате как лев в клетке, его голос становился гортанным, жалящие напра­во и налево слова, раздавались как рев. В такие минуты он казался необузданной стихией, как вулкан во время извержения. Наряду с этим ему были присущи приступы пылкой симпатии, трогательные проявления жалости, необыкновенное сочувствие к страдающим людям, к животным и даже растениям. Этот Вспыльчивый человек не мог видеть птицу в клетке; он бледнел при виде срезанного цветка, а когда он замечал на улице боль­ную собаку, то приказывал принести ее к себе в дом. Все в нем было огромным, чрезмерным...»

Разве некоторые черты этого портрета, точнее самые первые, не напоминают немецкого идола нашего столетия? Любовь к животным может служить здесь путеводной нитью; перерезание горла курице пробуждало в Вагнере старые наваждения, как он сам писал Матильде Везендонк:

«Страшный крик живого существа, его раздирающие предсмерт­ные жалобы наполняют ужасом мою душу. С тех пор я не могу отделаться от этого впечатления, которое ко мне так часто воз­вращается. Ужасна эта бесконечная пропасть жестокого страда­ния, на котором продолжает покоиться наше столь благополуч­ное существование...»

Мания кастрации была у Вагнера тесно связана со страхом смерти, а также с любовным пылом, с его бурными, скандальны­ми связями, с его необузданной страстью к роскоши, которые по-своему описывают все его биографы. Он сам оправдывается за это перед своим другом Листом, ссылаясь на свой гений худож­ника и мага:

«...я не могу жить как собака. Я не могу спать на соломенной подстилке и удовлетворяться низкосортными напитками. Моя чув­ствительность, столь возбудимая, столь хрупкая, исключительно нежная и мягкая, должна быть удовлетворена каким-либо обра­зом, чтобы мой дух мог предаться чудовищно трудной задаче созидания несуществующего мира».

 

Этот созданный им величественный мир в дальнейшем был населен ариями и семитами, — самозванство вагнеровского мас­штаба. Все в нем было величественным: пробуждение его антисе­митской ярости, занявшей особое место в истории музыки и в истории Германии, заслуживает еще и места в учебниках по психологии. Эта ярость выплеснулась наружу в 1850 году, когда Вагнеру было тридцать семь лет; до того, как он сам об этом пишет, он выступал за полную эмансипацию евреев.

В 1837 году он, никому неизвестный музыкант, завязал отношения с Мейербером, который был на двадцать лет его старше и в ту эпоху был королем европейской оперы. Сначала Мейербер стал для Вагнера богом творчества, немецкого и миро­вого. В своем первом письме, посланном издалека, Вагнер писал:

«...здесь не место умножать неуклюжие хвалы в адрес вашего гения; я ограничусь словами о том, что я вижу, как вы в совер­шенстве решаете задачу немца, освоившего достоинства италь­янской и французской школ, чтобы сделать всеобщим достоя­нием творения своего собственного гения...»

В одной статье Вагнер сравнивал Мейербера с Глюком, Генде­лем и Моцартом, его старинными немецкими предшественниками.

Когда в 1839 году Вагнер отправился в Париж в поисках успеха, Мейербер помог ему с истинным великодушием, ввел его в музыкальные круги и одолжил денег. Уверенный в себе молодой музыкант принял это как должное: мог ли он представить себе лучшего приемного отца, чем богатый и доброжелательный худож­ник-еврей, чье имя к тому же рифмовалось с именем Гейера? Итак, он говорил Мейерберу, что надеялся только на его поддержку; он умолял: «Помогите мне, и Бог мне поможет, с благоговением я вручаю себя вам со всеми моими грехами, несчастьями, слабостями и печалями, я молю Бога и вас избавить меня от всех зол. Не отнимайте у меня вашего расположения, и Бог будет со мной...»

Как бы ни были преувеличены эти излияния, они вполне соответствуют тем чувствам искренней благодарности, которые отразились в его личном дневнике за июнь 1840 года. Но склад характера Вагнера и, возможно, парижские интриги не позволили этой идиллии продолжаться слишком долго. И хотя Мейербер по-прежнему исполнял свою роль надежного покровителя, его протеже вскоре проявил весьма откровенную двуличность. Пере­писка с Робертом Шуманом проливает свет на эту историю. В конце 1840 года Вагнер еще был сторонником Мейербера: «Не позволяйте ругать Мейербера: я обязан ему всем, и особенно своей очень близкой славой!» Такие обязанности очень скоро оказываются невыносимыми — в начале 1842 года тон становится совершенно иным: «Галеви прямой и честный, он не заведомый коварный лжец как Мейербер. Но не нападайте на него! Он мой покровитель и — кроме шуток — очень приятный человек!»

Итак, Вагнер еще не стал сознательным антисемитом, но он уже настроен против Мейербера и ... он проявляет осторожность. Достаточно того, что Мейербер продолжает оказывать ему под­держку, организуя постановку «Риенци» в Дрездене и «Летучего голландца» в Берлине, чтобы Вагнер публично выразил ему свою благодарность в первом издании своей «Автобиографии» и в письме, датированном февралем 1842 года: «Целую вечность я не смогу говорить вам ничего другого, кроме благодарности!» Одна­ко в письме Шуману он замечает, что творчество его благодетеля это «источник, даже один запах которого уже издалека внушает мне отвращение, как только я его почувствую». Тем не менее он продолжает обхаживать Мейербера, что позволяет ему еще раз осенью 1848 года получить от него финансовую помощь.

Потерпев неудачу в Париже, с 1842 года Вагнер становится оперным дирижером в Дрездене. Это революционный и младогегельянский период его жизни: он читает Фейербаха, заводит друж­бу с Бакуниным, хочет связать будущее своего искусства с поли­тическим будущим Германии и весной 1849 года принимает учас­тие в саксонской революции. Забавный эпизод показывает, что он был осторожным революционером, «знающим, до каких пределов он может доходить»; в критический момент беспорядков этот неудержимый позволил своей жене Минне запереть себя на ключ. Затем он эмигрирует в Швейцарию, где в 1849-1851 годах сочи­няет свои основные теоретические трактаты. В этой ссылке он сосредотачивается на германских и германоманских мифах; отны­не, как хорошо известно, он станет перелагать на музыку филоло­гические и метафизические спекуляции и будет иметь сенсацион­ный успех. В 1939 году Жорж Дюмезиль вспоминал: «В 1914— 1918 годах вагнеровские имена, вагнеровская музыка вдохновляли немецких бойцов во время поражений и потерь еще сильнее, чем в часы триумфов. Третьему рейху не пришлось создавать свои основополагающие мифы...» Но прежде чем вдохнуть жизнь в эти мечты, Вагнер занялся объяснением своего проекта.

В первом из своих сочинений он провозглашает, что легенда более реальна, чем история, и формулирует так называемую арийскую теорию происхождения человечества: «Именно в этих горах [в Гималаях] мы должны искать первоначальную родину современных народов Азии и всех народов, которые переселились в Европу. Там находится источник всех цивилизаций, всех рели­гий, всех языков...» Далее он воскрешает древнего бога Вотана или, скорее, думает, что нашел в нем Бога христиан, Бога Сына, что стоит отметить, а не Бога Отца:

«Не следует думать, что высший отвлеченный бог германцев Вотан был вынужден уступить свое место Богу христиан; скорее он смог полностью отождествиться с ним; достаточно очистить его от всевозможных атрибутов, которыми наделили его различ­ные народы в зависимости от своего национального характера, страны, климата... Этот первобытный бог, единственный, национальный, к которому разные народы возводили свое земное су­ществование, со всей очевидностью был забыт в наименьшей степени: именно в нем обнаруживается ключевая аналогия с Христом, сыном Божьим, поскольку он тоже умер, был оплакан и отмщен подобно тому, как еще сегодня мы мстим евреям за Христа, Вера и привязанность тем легче перешли на Христа, что в нем узнали древнего Бога».

Но Вагнеру также было за что мстить — детство, нищета, неудачи? Или благодеяния, полученные от еврея Мейербера, и своя собственная угодливость? Есть все основания полагать, что эта последняя причина была достаточно весомой, однако Вагнер по-прежнему проявлял осторожность и опубликовал свой трактат «Иудаизм в музыке» под покровом двойной анонимности: он подписал его вымышленным именем и подвергал нападкам не прямо Мейербера, но через посредство Мендельсона-Бартольди и евреев вообще. В июне 1849 года он поделился своими намерени­ями с Листом:

«Необходимо, чтобы у меня было столько же денег, сколько у Мейербера, даже больше, чем у Мейербера, иначе я становлюсь опасен. Из-за отсутствия денег у меня возникает бешеное жела­ние заняться терроризмом в области искусства. Благослови меня, или, еще лучше, помоги мне. Возглавь эту великую охоту: мы откроем такую стрельбу, что перебьем огромное количество за­йцев...»

В следующем году он приступил к осуществлению своего проекта. Три темы пересекаются в «Иудаизме в музыке», самом знаменитом и самом влиятельном его трактате. В качестве введе­ния в тему Вагнер совершает публичное покаяние бывшего рево­люционера, который отныне намеревается заключить мир с влас­тями и установившимися традициями — это еще одна причина, чтобы сделать из евреев козлов отпущения:

«Даже когда мы боролись за эмансипацию евреев, мы выступали скорее за абстрактный принцип, чем за конкретное дело. Кроме того, весь наш либерализм был лишь игрой немного смущенного ума, когда мы защищали народ, который не знали, и даже избега­ли малейших контактов с ним. Наши страстные требования рав­ноправия для евреев во многом определялись возбуждением, вы­званным общим состоянием умов, а не реальной симпатией...»

Вторая тема этого труда состоит в том, что евреи господству­ют над выродившимся обществом и особенно над искусством этого общества: «Нам нет нужды доказывать, что современное искусство иудаизировано; факты бросаются в глаза и совершенно очевидны. Самая неотложная задача состоит в освобождении от еврейского господства...» За этим следуют погребальные образы:

 

«Только в тот момент, когда становится очевидной внутренняя смерть организма, чуждые элементы оказываются достаточно сильными, чтобы им завладеть, но лишь для того, чтобы обеспе­чить его разложение. Тогда плоть этого организма может исчез­нуть в кишении червей, но какому человеку в здравом уме при­дет в голову относиться к этому организму как к живому?»

Но если соблазнитель-еврей идет от одной победы к другой, его положение не становится менее трагическим. Вагнер старает­ся описать нам это положение, что является третьей темой «Иудаизма в музыке», в которой желчь не исключает ясности ума: «Образованные евреи приложили все усилия, которые толь­ко можно себе вообразить, чтобы освободиться от характерных черт своих вульгарных единоверцев: во многих случаях они даже считали, что достижению их целей может способствовать хрис­тианское крещение, которое смоет все следы их происхождения. Но это рвение, которое никогда не приносило всех ожидаемых результатов, приводило лишь к еще более полной изоляции образованных евреев, к тому, что они становились самыми черствыми из людей, в такой степени, что мы теряем наше прежнее сочувствие к трагической судьбе этого народа».

Ничего хорошего не может произойти от таких евреев, вдвой­не зловредных и бесплодных в глазах Вагнера, поскольку они «порвали все связи со своим собственным народом». Даже Мен­дельсон-Бартольди, чей талант в частных беседах он ставил ис­ключительно высоко, никогда не мог «оказать на наше сердце и нашу душу такое всеохватывающее воздействие, которое мы ожи­даем от искусства». Но самые ядовитые стрелы оказались пущен­ными в Мейербера:

«Тому, кто наблюдал дерзкие манеры и безразличие собрания правоверных в синагоге во время божественной службы в музы­кальной форме, легко понять, что оперный композитор-еврей не будет задет подобным поведением публики в театре и без отвращения станет работать для театра... Благодаря впечатле­нию холодности и настоящей неловкости, возникающему у нас, знаменитый композитор открывает нам специфику иудаизма в музыке. Из внимательного рассмотрения тех фактов, которые мы смогли узнать во время поисков причин нашего необоримо­го отвращения к еврейскому духу, вытекают доказательства бес­плодности нашей эпохи в области музыкального искусства».

В заключение Вагнер пишет: «Иудаизм — это дурная совесть современной цивилизации». Он напоминает о Вечном жиде, кото­рый может надеяться на спасение только в могиле. Посредством угроз он увещевает евреев: «Подумайте, что существует одно-единственное средство снять проклятие, тяготеющее над вами: искупление Агасфера — уничтожение!» Этими строками завершает­ся текст; имя Мейербера ни разу в нем не упомянуто.

В следующем году, в работе «Опера и драма» Вагнер походя подвергает открытой критике Мейербера, называя его по имени и выдвигая новый аргумент: «Будучи евреем, Мейербер оказался лишенным родного языка, неразрывно связанного с самыми глубинными чувствами его существа; он с одинаковым интересом говорит на каком угодно языке и перекладывает этот язык на музыку таким же образом». В дальнейшем Геббельс повторит эту мысль в более краткой формуле: «Когда еврей говорит по-немецки, он лжет!»

В своей «Автобиографии» Вагнер уверял, что «Иудаизм в музыке» вызвал против него еврейский заговор во главе с Мей­ербером; он приписывал этому заговору всю критику, все интри­ги, все удары судьбы, с которыми ему пришлось столкнуться в его бурной жизни после 1851 года:

«Сенсация, вызванная этой публикацией, настоящий ужас, рас­пространяемый ею, невозможно сравнить ни с одним событием такого рода... Именно этим объясняется неслыханная враждеб­ность, проявляемая по отношению ко мне со стороны всей европейской прессы... Эта ярость выразилась в вероломстве и клевете, ибо вся кампания была организована большим знато­ком этого дела г-ном Мейербером, и он управлял ею твердой рукой до конца своих дней...»

Мы здесь видим Вагнера во власти мании преследования; первый подходящий случай сделал его законченным антисеми­том. В 1853 году Лист описывал княгине Витгенштейн новую манию их общего приятеля: «... он бросился мне на шею, потом он катался по полу, ласкал свою собаку Пегги и говорил ей глупости, время от времени бросая оскорбления в адрес евреев, которые представляются ему общим наименованием с очень ши­роким значением. Одним словом, это грандиозная, величествен­ная фигура, чем-то напоминающая Везувий...» Двадцать лет спустя последователь Гобино Людвиг Шеман дал более подроб­ное описание вагнеровских вспышек гнева:

«Его жалобы на невыразимую нищету, в которую евреи ввергли наш народ, достигли высшего накала в описании положения немецкого крестьянина, у которого вскоре в собственности не останется ни одного арпана (Старинная мера сельскохозяйственных угодий. 3000-5100 кв. м (Прим. ред.)). Я никогда не замечал в нем ниче­го, что даже отдаленно напоминало бы этот священный гнев; после этих заключительных слов он совершенно вне себя бро­сился в зимнюю ночь и вернулся только через какое-то время, когда приступ уже прошел, а шалости ньюфаундленда, сопро­вождавшего его, вернули ему хорошее настроение...»

Отметим, что на заднем плане этих обличительных речей вырисовываются собаки — пудель Пегги или верный ньюфаундленд. Это заслуживает специального рассмотрения. В то же время другие письма и свидетельства говорят о том, что Вагнер, не склонный питать иллюзии на свой счет, полностью сознавал преимущества, которые он мог извлекать из своей мании — субъективные преимущества: «...уже в течение долгого времени я сдерживал гнев против евреев, гнев, столь же присущий моей натуре, как желчь крови... Их проклятые писульки давали мне повод, и я взрывался...» (письмо Листу, 1852 г.). Но были и объективные преимущества, рост известности: «Благодаря глупости Мейербера, нанявшего в Париже толпу писак, я внезапно стал там знаменитым, по крайней мере ко мне проявляют большой инте­рес... Перспектива жестокой, но значительной и многообещающей борьбы с Мейербером возбуждает мою... скажем: мою злость (письмо племяннице Франциске, датированное тем же годом).

Этот проницательный Вагнер заблуждался только в одном пункте: Мейербер никогда ничего не предпринимал против сво­его бывшего протеже, он придерживался принципа не отвечать на нападения и смирился с окружающим антисемитизмом. Тем не менее исторически в человеческом плане он оставался проиграв­шим, «притворщиком». (Как если бы он заранее смирился с этим, в 1840 году Мейербер писал Генриху Гейне, что «девяносто девять процентов читателей антисемиты, поэтому они наслажда­ются и всегда будут наслаждаться антисемитизмом, если только его будут преподносить им достаточно умело».)

«Евреи» этой эпохи также никогда ничего не предпринима­ли ни против композитора, ни против памфлетиста; напротив, он продолжал находить среди них поддержку и самых верных друзей. Под сенью музыкального шатра, под лозунгом искусства для искусства диалектика антисемитизма могла свободно разви­ваться во всей своей чистоте.

 

 

* * *

 

 

Каковы бы ни были причины, факт состоит в том, что в области изящных искусств эмансипированные евреи прежде все­го добились превосходства как музыканты. С самого начала XIX века они были композиторами и исполнителями: в том, что автор «Кольца» и гениальный антрепренер Вагнер прибегал к их талан­там, нет ничего удивительного. В данном случае симптоматичной является частота. Предрасположение Вагнера к исполнителям-евреям хорошо известно; «Почему ваш отец и мой не сделали нам в свое время обрезание?» — комично восклицал дирижер оркестра Ганс фон Бюлов, обращаясь к своему собрату.

«Многие из моих лучших друзей евреи»; Вагнер всегда следовал этому золотому правилу антисемитизма прошлого. Но эта пре­ступная склонность или это алиби, имеет и обратную сторону; психологически выгода легко становилась взаимной. В окруже­нии Вагнера самым крайним случаем такого рода была история с виртуозом Иосифом Рубинтштейном. Их связь началась с пись­ма, отправленного этим музыкантом со своей родной Украины автору «Иудаизма в музыке», в котором он писал, что согласен с ним по всем пунктам и что поэтому ему остается выбор между самоубийством или искуплением под сенью Метра. Вагнер со­гласился оказать ему отеческое покровительство, принял его в 1872 году в число своих домочадцев, и он стал его любимым пианистом; мелодии Зигфрида, Вотана, Валькирий исполнялись для гостей в обработке для клавишных этим евреем. Его предан­ность Вагнеру не знала границ, а его смерть повергла Рубин­штейна в такую растерянность, что он совершил самоубийство на могиле своего метра. В официальной биографии Вагнера на­писано: «Он не смог вынести того, что вынесли все привержен­цы Метра — пережить его».

Другой пианист, ученик Листа Карл Таусиг не упоминается как еврей в этой биографии, составленной под наблюдением Козимы Вагнер: ее авторы ограничились намеком на «его темное происхождение». Дело в том, что Таусиг был также деловым человеком, он был главным творцом байрейтского проекта; безус­ловно, поклонникам Вагнера было важно пощадить его посмерт­но.

Также евреем был тенор Анджело Нойман, любимый Лоэнгрин и Зигфрид Вагнера; став директором театра, он сумел полу­чить от метра обещание мировых прав на «Парсифаля» за пред­елами Байрейта. После артистов, импресарио, поклонников и меценатов Вагнер особенно ценил музыкального критика Генриха Поргеса, так что он пригласил в Мюнхен и хотел привязать к себе в качестве секретаря этого «старейшину вагнерианцев». Делами Patronalsverein в Байрейте управлял некий банкир Кон, и сам композитор соглашался с тем, что больше всех его операм апло­дировали евреи.

Пытались ли они утвердить таким образом свою принадлеж­ность Германии? Притягательность антисемитов для ассимилиро­ванных евреев может питаться из разных источников: в их глазах этот враг может казаться наделенным специальными полномочи­ями для выдачи особого сертификата патриотизма или неиудаиз­ма. Искушение может оказаться довольно изысканным: напри­мер, приведем размышления, возникшие после прочтения «Иуда­изма в музыке», которые некий еврей традиционных взглядов, романист Бертольд Ауэрбах, доверял своему родственник):

«Это сочинение является более опасным и ядовитым, чем это может показаться, и нельзя ограничиваться словами: это про­йдет, поскольку вскоре станет очевидным, что Вагнером движет лишь хитрость и зависть. Нет, здесь что-то совсем другое, что нужно признать и понять до конца (...) многое из того, что Вагнер говорит о музыке Мендельсона, я и сам чувствовал...»

 

Ауэрбах добавлял, что этой музыке недоставало естественнос­ти и делал исключение лишь для «Вальпургиевой ночи» и «Сна в летнюю ночь». Выступал ли он только в качестве музыканта или стремился одновременно проявить себя в качестве истинного немца?

Посмотрим теперь на вагнеровскую сторону этого дела. Его антисемитизм все более нарастал до последних дней его жизни и приобретал все более агрессивные формы. Прежде чем обратиться к его сочинениям или причудам, отметим характерную реакцию на следующий день после пожара в венском Ринггеатре, в кото­ром погибло восемьсот человек, христиан и евреев, он восклик­нул: «Люди слишком плохие и не заслуживают жалости в случае массовой гибели. Каков толк от этих подонков, собравшихся в таком театре? Вот когда рабочие становятся жертвами катастрофы на шахте, это меня волнует...» В том же 1864 году он заявлял: «Если род человеческий погибнет, потеря будет невелика: но если он погибнет из-за евреев, это будет позором». Пусть погибнет мир, но пусть он погибнет благодаря Вагнеру!

Почему антисемиты находят удовольствие в позорном для них обществе евреев? Безусловно, здесь может быть множество мотивов, среди которых отметим и то, что таким способом они могли проявить свое благородство. Но главной целью была возможность выставить напоказ свое арийское превосходство заискивающим евреям, а в конечном итоге и самим себе. Подав­лять евреев значит подняться над самыми коварными в мире людьми, превзойти сверхчеловеков, сумевших довести до отупле­ния и сделать бесплодными ариев: «Мы набитые дураки, которые всем обязаны евреям», — говорил Вагнер незадолго до смерти.

Этот тиран получал удовольствие от игры с «евреем» как кошка с мышкой. На вершине славы он доверял дирижировать «Парсифалем», этим «германо-христианским священным сцени­ческим произведением» (christlich-germanisches Weihefestspiel) ру­ководителю оркестра Герману Леви, которого он называл своим «полномочным представителем» и даже своим alter ego. Он хотел обратить его в протестантство, но также выражал свое удовлетво­рение тем, что он сохранил свое имя, ничего в нем не меняя. Небольшая размолвка, происшедшая незадолго до первого пред­ставления «Парсифаля», хорошо показывает природу их взаимо­отношений.

В середине июня 1881 года Вагнер получил из Мюнхена анонимное письмо, в котором его умоляли не позволять дирижи­ровать его произведением еврею, а также намекали на его неза­конную связь с Козимой. В тот день супруги Вагнеры ожидали Леви к завтраку. Муж положил письмо на стол в комнате, отведенной Леви.

Леви опоздал. Вагнер ждал его у входа с часами в руках и сказал ему серьезным тоном: «Вы опоздали на десять минут! Отсутствие пунктуальности идет сразу после неверности!» Затем он добавил: «Теперь пошли завтракать. Нет, сначала прочтите письмо, которое я приготовил для вас».

За столом взволнованный письмом Леви хранил молчание. Вагнер спросил его, почему он столь молчалив. Леви ответил, что он не понимает, почему Вагнер дал ему прочитать письмо вместо того, чтобы немедленно разорвать его. В ответ он услышал: «Я вам скажу. Если бы я никому не показал это письмо, если бы я сразу же разорвал его, возможно, что-то из его содержания осталось бы во мне, а так, могу вас уверить, что у меня не останется от него никаких воспоминаний».

Не прощаясь, Леви вернулся в Бамберг, откуда он настойчиво потребовал от Вагнера освободить его от дирижирования «Парсифалем». Вагнер ответил телеграммой: «Дорогой Друг, я прошу вас со всей серьезностью вернуться как можно быстрее: главное дело должно быть доведено до конца». Леви настаивал на своей отставке и получил после этого письмо, содержащее следующие фразы:

«Дражайший друг! Я выражаю мое глубокое уважение вашим чувствам, однако таким образом вы не сможете облегчить ни ваше, ни мое положение. Причина состоит в том, что вы смот­рите на самого себя столь мрачно, что в наших отношениях с вами мы будем охвачены тоской. Мы совершенно согласны в том, чтобы открыть это г... всему миру, но для этого требуется, чтобы вы не оставляли нас и отказались от этой бессмыслицы. Во имя любви к Господу немедленно возвращайтесь и постарай­тесь лучше нас узнать! Ни в чем не отказывайтесь от вашей веры, но наберитесь мужества для этого! — возможно, в вашей жизни произойдет большой переворот, — в любом случае вы будете дирижером «Парсифаля».

Такова была любимая игра Вагнера: садистское желание уни­жать; сентиментальный и покладистый нрав; но прежде всего стремление еще теснее привязать к себе свою жертву. Леви согласился с тем, что «Иудаизм в музыке» был продиктован благородным идеализмом; в том же году он писал своему отцу, раввину: «Потомки когда-нибудь признают, что Вагнер был та­ким же великим человеком, как и музыкантом, что уже хорошо понимают его близкие. Его борьба против того, что он называл «иудаизмом» в музыке и литературе также объясняется самыми благородными мотивами».

После смерти этого верного последователя Вагнера, Х. Ст. Чемберлен посвятил ему хвалебную заметку в "Bayreuther Blatter». Отметив его достоинства еврея, не похожего на других, он приходил к выводу, что его неразрешимая человеческая проблема, т. е. сознание позора его происхождения, делала его особенно подходящим для художественного выражения безнадежных поис­ков «Парсифаля». Но, как мы увидим ниже, все происходило таким образом, как если бы этот зять Вагнера остановился на середине пути своих размышлений. Вагнеровская библиография насчитывает более сорока пяти тысяч названий, возможно, уступая в этом отношении только Иисусу Христу и Наполеону. Никакой другой художник так не волновал массы, но никого так не ненавидели, как его.

Он стал главным разочарованием в жизни Ницше, который очень его любил, но затем стал убеждать немцев защищаться от него «как от болезни» («Казус Вагнер»). «Вагнер — это полнота, но это полнота порчи; Вагнер — мужество, воля, убежденность порчи». И Ницше объявил войну «байрейтскому кретинизму и одновременно немецкому вкусу». (Ведь, например, Эдмунд фон Хаген в своих «Афоризмах о Вагнере» называл своего кумира «всемогущим, Софоклом, Платоном, Шекспиром и Бэконом, Шиллером и Кантом, Гете и Шопенгауэром в одном лице, господствующем над миром».)

Но вагнерианство, как и гитлеризм, было общеевропейским феноменом. Во Франции имел место энтузиазм Бодлера, Барреса и Пруста, символистов и «Вагнерианского обозрения», «служение с самого детства у алтарей бога Рихарда Вагнера», о котором говорит Леви-Строс. Время, а в еще большей степени испытание гитлеризмом постепенно изменили оценки искусства, которое претендовало на то, чтобы быть искусством будущего, но которое подготовляло кровавое прошлое. В конце прошлого века Анри Лихтенберже писал: «Нет сомнений, что этот немец чистого происхождения, этот подлинный немецкий гений именно среди нас нашел свою вторую духовную родину... В его лице мы чтим одного из самых благородных героев новой Германии и искусства всех времен».

В наши дни Морис Шнейдер признает величие Вагнера, но отмечает, что это величие из-за своей «сакральности» навлекало на него ненависть и насмешки: «Чувствуется обман, непорядоч­ность, и ничто не отталкивает сильнее, чем ложный пророк, который использует в личных целях рвение своих последовате­лей, чем ничтожный маг, использующий святое в преступных целях. Однако приходится прибегать именно к такому понима­нию религиозных тайн, чтобы понять апофеоз Вагнера, который он познал в конце своей жизни. Иначе это невозможно объяс­нить. Когда религия утратила свой престиж, люди ждут от художника, что он займет место священника...»

Что касается самой Германии, то в Третьем рейхе Вагнера чтили еще больше, чем во Втором, и рассматривали его как предшественника и первооткрывателя. Таков был общий дух, но это было также и частным человеческим феноменом. Друг детства Гитлера уверяет, что он «искал в Вагнере нечто гораздо большее, чем модель или пример. Он буквально присвоил себе личность Вагнера, чтобы сделать из нее неотъемлемую часть собственной индивидуальности». Эта формула не кажется преувеличенной в связи с человеком, который в молодости делил современников на вагнерианцев и тех, «у кого нет имени». В характерном для него стиле Альфред Розенберг говорил примерно то же самое: «Бай-рейт — это воплощение арийской тайны (...). Суть западного искусства открывается в Вагнере, а именно: нордическая душа не является созерцательной, она не теряется в индивидуальной пси­хологии, она стремится жить по космическим законам духа и создавать их спиритуализм и архитектонику». Но, возможно, у Вагнера не было лучшего толкователя, чем он сам.

На протяжении всей своей жизни он комментировал свое творчество, в котором он стремился сплавить в единое неразрыв­ное целое музыку, направленное действие и идеологию. После цюрихского периода он особенно много писал об искусстве, политике и на другие темы в Байрейте, в конце своей жизни. Его антисемитизм не претерпел никаких изменений, но лишь стал более мрачным: «Я считаю еврейскую расу прирожденным врагом человечества и всего благородного на земле; нет сомнения, что немцы погибнут именно из-за нее, и. может быть, я являюсь последним немцем, сумевшим выступить против иудаизма, кото­рый уже все держит под своим контролем», — писал Вагнер в 1881 году королю Баварии Людвигу II. (Это не мешает ему в том же году поддерживать своего импресарио Анджело Ноймана, подвергшегося нападкам в разгар антисемитских волнений в Берлине, критиковать по этому случаю антисемитские кампании и говорить об «абсурдных недоразумениях», — все это тоже Вагнер.) Пессимистические мотивы Шопенгауэра обогащаются теориями Гобино по поводу расовой деградации. «Пластичный демон упадка человечества», — так характеризует он евреев в одной работе под весьма показательным названием «Познай са­мого себя» («Erkenne dich selbst»). В ней он приписывает евреям превосходство во зле и удивительные успехи. Он вменяет им в вину изобретение денег и, что еще хуже, бумажных денег, «дьявольского заговора», а в конечном итоге и всей западной цивилизации, которая является «иудейско-варварской смесью», но никак не «христианским творением». Это еврейское могущес­тво кажется ему находящимся у них в крови и таким сильным, что «даже смешение [крови] не может ему повредить: как мужчи­на, так и женщина, даже если они смешиваются с самыми далекими от них расами, всегда порождают евреев».

Это фундаментальное положение нацизма, из которого выте­кают хорошо известные следствия. У Рихарда Вагнера это пере­секается с вегетарианством, сторонником которого был также и Гитлер. Он специально проводит связь между «запрещением употреблять в пищу мясо животных» и «тем фактом, что Бог евреев нашел жирного ягненка, принесенного в жертву Авелем, более вкусным, чем плоды земледелия, пожертвованные Каином». По его мнению употребление в пищу мяса животных является главной причиной упадка человечества.

К концу своей жизни он почувствовал влечение к образу Христа, но скроил себе христианство по собственной мерке. В самом деле, он думал, что тайная вечеря означает возвращение к первоначальной невинности, что она символизирует уважение к живой жизни, т. е. вегетарианство. Именно в этом смысле хлеб и вино заменили собой плоть и кровь; именно так апостолы хотели сохранить память о Спасителе и скрепить Новый Завет. Но Церковь очень быстро пропиталась еврейским духом, и эти символы первоначального христианства оказались полностью стер­тыми.

Как бы там ни обстояло дело с этими теологическими фан­тазиями, факт, состоящий в том, что на следующий день после победы в 1871 году Вагнер предлагал разместить в Париже «всемирную скотобойню», говорит сам за себя. Он издевается над французами, этими «семитизированными латинянами», тем не менее они остаются для него «богами и хозяевами мира». Эта двойственность весьма показательна.

Другими «низшими расами» — славянской и негритянской, Вагнер, который не был последовательным доктринером, специ­ально не занимался. Что же касается женщин, которые его люби­ли и так много ему помогали, они символизируют в его творчес­тве романтическое «вечное женственное» в двух видах: непороч­ной Богоматери и дающей жизнь Венеры, или иначе «природы» в противопоставлении «духу». То. что он собирался изложить по этому поводу, оказалось прерванным в феврале 1883 года его смертью; но, судя по наброскам к его эссе о «женском элементе в человеческом существе», не похоже, чтобы он собирался пропо­ведовать антифеминизм наподобие Прудона.

Манией этого самовлюбленного человека была навязчивая идея осквернения, которая достаточно ясно проявляется в его сочинениях, особенно в том, которое он считал самым важным — «Героизм и христианство». Эта мания выступает в двух формах: запятнанность еврейской кровью и запятнанность плотью животных. Их сочетанию он приписывал упадок Запада. Он не видел иного средства против этого вырождения кроме «божественного очищения» благодаря «принятию крови Христа в том виде, в каком она символически возникает в евхаристии — единственном подлинном таинстве христианской религии... Это противоядие должно остановить вырождение рас, вызванное их смешением; и возможно, что вселенная произвела живые существа только для служения этой религии».

Что же это за религия? Какова эта «арийская тата Байрейта», в которой некоторые комментаторы надеялись найти элементы «религии древних ариев»? В другом сочинении Вагнер уверял, что главный грех рода человеческого — это убийство животных. В его глазах это преступление было тем более ужасным, что он считал, что животные морально превосходят людей, особенно своей «вер­ной преданностью до самой смерти». Он приписывает животным и другие добродетели — честность и наивность, неспособность к обману. Завершается эта работа упоминанием об искупительной смерти Иисуса; но силы зла взяли верх, христианство пропиталось иудаизмом: сегодня «Ветхий Завет» является победителем, а дикое животное [т. е. человек] превратилось в считающего животного...»

В письме, адресованном президенту антививисекционной лиги Э. фон Веберу, Вагнер советует ему прибегнуть к решительным дей­ствиям и снова возвращается к евреям: «Так, было бы замечательно напугать евреев, которые изо дня в день ведут себя самым наглым образом. Кроме того, необходимо нагнать страху на господ вивисекционистов; нужно сделать так, чтобы они просто боялись за свою жизнь и чтобы им казалось, что против них выступил народ, воору­женный плетьми и дубинками».

Это еще один случай использования евреев для примера, так что вспоминаются «евреи и поставщики» маршала Гнейзенау и «евреи и филистеры» Клеменса фон Брентано. Другие в это же время говорят о «евреях и франкмасонах». Нам кажется, что мы собрали достаточ­но фактов, чтобы прийти к заключению в той же манере, которую нам как бы предлагает гениальный художник, полагавший себя «со­знающим бессознательное» (Der Wissende des Unbewussten),

Вагнеровский невроз — это прежде всего обстановка, одна из форм «зла этого века». Чрезмерное, как и вообще все у Вагнера, это «страдание художника» может быть с пользой развито и выставлено напоказ, подобно тому как его антисемитизм лишь выражает господствующую идеологию эпохи. Он является во­площением зла, оскорблением самолюбия. В данном смысле этот невроз, как и любой другой, воспроизводит во взрослой жизни конфликт раннего детства, осложненный в случае с Вагнером сомнительным двойным отцовством. Конфликт не получил ус­пешного разрешения, образ отца оказался расколотым на две части: друзья и покровители воплощали образ доброго и любяще­го отца, — Гейера, к которому он сохранял признательность. Враги и соперники являлись продолжением отца, угрожающего и деспотического, — Гейера в постели его матери, Гейера-самозванца, еврея, которого он ненавидел и старался стереть его память, но с которым он все же продолжал отождествлять себя в глубинах подсознания.

Можно думать, что обращение Вагнера в антисемитизм в ка­кой-то степени наложило бальзам на его язвы. Оно позволило ему по крайней мере частично заплатить по своим старым счетам. Похо­же, что отныне он по-своему чувствует себя отцом и вождем, соот­ветствующим образом организуя свою жизнь; он больше не играет в бунтовщика; он приобрел аудиторию, учеников и после­дователей, в свою очередь он начинает господствовать. Но рана остается, душа по-прежнему унижена, так что если посмотреть поближе, то окажется, что этот мизантроп испытывает истинную симпатию только к тем, кого он полностью держит в своей власти. Именно так в течение нескольких лет обстояло дело с Ницше. Б 1872 году он писал молодому философу, относившему­ся к нему с величайшим почтением, что после его жены Козимы он был единственной наградой в его жизни; кроме них у него была только собака Фиди; его дети во плоти, Зигфрид и Ева, не упоминались в этом экзистенциальном итоговом балансе.

Таким образом, собаки и евреи определяли эмоциональную жизнь этого художника; без сомнения, в глубинах своего подсозна­ния он связывал их друг с другом: об этом свидетельствуют две его мании — осквернение плотью (животных) и кровью (евреев). Кроме того, чувство симпатии к животным он распространял и на евреев, порабощенных и выхолощенных им как Иосиф Рубинштейн и Гер­ман Леви, эти собаки Вагнера в человеческом облике, одушевлен­ные вещи, полностью подчиненные его контролю; радость реванша, отталкивание, преображенное в притяжение. Подобные замещения также отмечаются среди нацистских убийц, больших любителей животных, гордящихся своей доброжелательной симпатией к еврей­ским рабам, приставленным к ним в качестве личных слуг. Типич­ные игры антисемитской психологии, которая помимо прочего при­писывает объекту своей ненависти с помощью механизма проек­ции все, что внушает ей страх и что она хочет игнорировать в самой себе: в случае Вагнера пожирающая жадность, жажда денег и жажда крови, обе, рассматриваемые как нечистые и легко объединяемые в одно целое; короче говоря, «еврей» в себе самом. Но этого демона невозможно провести таким образом, особенно у такого проницательного человека как Вагнер, а эту жажду невозможно утолить. Рана остается неизлечимой, вернувшаяся ненависть сохраняется: отсюда чувства вины, скрытые под видом осквернения, и надежда на искупление кровью Спасителя, что вновь отражает у этого обновителя древних мифов жажду крови, неосознанное стремление к мести.

Вокруг этой драгоценной крови мистически протекает действие «Парсифаля», культового произведения Байрейта, апофеоза, обду­мывавшегося на протяжении четверти века. Эта кровь вылечит рану короля Амфортаса, которого Вагнер наделил всей своей тоской. Известно, что он взял этот сюжет из легенды о Граале, которую изменил в свойственной для себя манере, уверяя, что средневековый автор плохо ее понял. Некоторые из этих измене­ний позволяют нам в свете его отношений с Германом Леви добавить два или три окончательных мазка к его портрету.

Среди тех вольностей, которые он позволил себе в разработке темы Грааля, есть такие, что поразили или шокировали многочис­ленных критиков. Король Амфортас, «фигура огромного траги­ческого значения», как он писал в 1859 году, стал центральным персонажем действия. Тайная вечеря превратилась во что-то вроде вегетарианского пира, за что его осуждали католики; и особенно Великая пятница, которая стала полной противополож­ностью траурной символики этого дня. «Счастливо каждое созда­ние, все, что возникает и вскоре умирает, ибо природа, получив­шая искупление, украшается непорочностью в такой день!» Это знаменитая «Хвала Святой пятнице», партитуру которой в февра­ле 1879 года он послал Герману Леви. Вместе с партитурой было отправлено письмо, полное загадочных намеков, которое Х. Ст. Чемберлен опубликовал в 1901 году в «Bayreuther Blätter» вместе с тридцатью другими письмами Вагнера к Леви. Однако первая фраза этого письма заменена точками:

«Дорогой друг!

[Моя жена не перестает говорить мне о ваших любезностях в ее адрес, и я хочу отблагодарить вас автографом, который вы сможете скопировать для своей коллекции.] То, что я собираюсь вам сообщить, не имеет большого значения, если только выра­жение моей радости не представляется важным. Говоря таким образом о своей «радости», я не хотел бы выглядеть претенциоз­ным, как если бы эта радость действительно имела большое значение. Но здесь имеются серьезные и глубокие тайны, и тот, кто сумеет полностью осветить их сиянием разума, возможно, решит, что «моя радость по вашему адресу» является счастли­вым предзнаменованием для будущего построения человеческих положений. Для нас обоих должно служить утешением, что мы окажемся очищенными в гармонии этого построения. — Социальная метафизика! Благодарности и сердечные приветствия от весьма преданного вам

Рихарда Вагнера, Байрейт, 27 февраля 1879».

Можно думать, что исключение первой фразы было сделано из-за Козимы Вагнер или даже по ее просьбе: ей было важно соблюдать дистанцию по отношению к предупредительному еврею-руководи­телю оркестра. Но остается продолжение, которое отнюдь не каза­лось опасным вагнерианцам, и именно оно представляет для нас интерес. Что это за серьезные и глубокие тайны, о которых шутливо говорил Вагнер, посылая Леви «Хвалу Святой пятнице»? Что это за общее «очищение», которое он предвидел? Что это за «социальная метафизика»? Более того, почему он так стремился убеждать Леви и общаться с ним? Почему он называл Леви своим alter ego и придавал такое большое значение тому, чтобы «Парсифалем» дирижировал этот сын раввина? Истинная приро­да взаимоотношений Вагнер—Козима—Леви заслуживает более пристального изучения: две части письма — изъятая фраза и остальной текст — могут оказаться связанными самими различ­ными способами...

Здесь мы возвращаемся к «проблеме Гейера». Если антисемит Вагнер тайно считал себя евреем, он бы не мог выражаться иным способом, и его «язва Амфортаса», эта таинственная болезнь, эти мучения, которые он описывал королю Баварии, могли означать именно это. Но помимо этого можно предложить набросок еще од­ной гипотезы относительно некоего источника вагнеровского мифа о Парсифале, который должен был оставаться неясным самому ху­дожнику.

Иронизируя по поводу сентиментальных восторгов Мейербера, Вагнер однажды назвал его «современным искупителем, агнцем Божьим, искупающим грехи мира». Возмущенный католический критик отец Т. Шмид задавал вопрос в этой связи, не является ли Парсифаль, где большое внимание уделяется Искупителю и Искуп­лению, богохульным фарсом, пародией на Страсти Господни. Он перечислял ереси Вагнера и задавал себе вопрос, не значится ли на его произведениях шиболет:

«Mysterium, Babylona magna, mater fornicationum et abominationum terrae». («Мистерия, великий Вавилон, матерь блудодеяний и мерзости зем­ной».)

Вероятно, нет необходимости заглядывать так высоко. Мож­но допустить, что антисемитские тексты были лучшим источни­ком вдохновения для Вагнера, о котором его поклонники говори­ли, что по вдохновению Духа Святого он смог постичь истинный смысл Тайной вечери. Он был усердным читателем этих сочине­нии, в чем нет ничего удивительного, и иногда критиковал их: так, он упрекал Вильгельма Марра в поверхностности, а Е.Дю­ринга в вульгарности стиля. Но «Еврей Талмуда» отца А. Ролинга, профессора богословия Пражского университета, получил его полное одобрение. В этом трактате много говорится о ритуальном убийстве, способном помогать при экземе, от которой он страдал в 1880 году, и его изумляли «странные обычаи евреев». Можно допустить, что в свое время он прочитал «Тайны христианской древности» Даумера; следует также принять во внимание его смятение во время перерезания горла курице — в психологии это называется «реактивным типом». Обвинял ли он евреев в канни­бализме или надеялся на спасение через кровь Спасителя, всегда обнаруживается это возбуждение, вызываемое невинной кровью. Но для какой пели может использоваться евреями христианская кровь в соответствии с антисемитской традицией? Варианты до­статочно разнообразны: выразить ненависть к страстям Иисуса; освящать мацу; пользовать рану после обрезания; устранять ев­рейское зловоние; останавливать у мужчин менструальную кровь или лечить другие позорные болезни. В любом случае эту кровь предпочтительнее добывать в Святую пятницу. Евреев обвиняют, что они радуются в этот день; у этой выдумки была тяжелая жизнь, как это показывает размышление, вкладываемое Прустом в уста барона Шарлюсу. Был ли творческий гений Вагнера отравлен этими темами? Шла ли речь для него о скрытом уничтожении клейма Гейера, изгнании этого старого призрака? Был ли этот «еврей» в нем, такой, каким он его видел в себе, тем, кто надеялся на это искупительное выздоровление с помощью христианской крови и радовался в Святую пятницу? Последний смысл «Парсифаля», непонятный самому Вагнеру, окажется сле­дующим: ритуальное убийство, этот колоссальный бредовый фарс, организованный, направляемый его «другим я», сыном раввина Германом Леви?