Лев Поляков.
История
антисемитизма.
Эпоха знаний.
IV. ГЕРМАНИЯ
Арндт, Ян
и
германоманы
Культ
германской
расы,
возникший в Германии
в начале XIX в стал
феноменом, не
имевшим
аналогий в
других
странах; среди
различных
вариантов
европейского
национализма,
которые соперничали
в области
возбуждения
массовой
экзальтации,
ни один не принял
подобную
животную
форму. Между 1790 и
1815 годами
происходит
стремительный
переход от
идеи об
особой
германской миссии к
прославлению
немецкого
языка, а отсюда
и к
воспеванию германской
крови в
рамках
партикуляристского
«контрмессианизма»,
формирующегося
как реакция
на французский
мессианистический
универсализм.
Драма
Французской
революции
стала фундаментальной
основой
немецкой
трагедии XX века, так что
в интересующей нас
области все
или почти
было сказано
по ту сторону
Рейна
более чем за
сто лет до
зарождения
гитлеровского
движения.
В плане
расового
антисемитизма
навязчивая
германская
идея чистоты
крови ведет к
осуждению
евреев даже
при
отсутствии
специально
против них
направленной
ненависти.
Наряду с
интернациональным
антисемитизмом,
идейное
пространство
которого
наполнено
образами
евреев,
возникает
немецкий тип
патриота,
субъективно
ненастроенного
антисемитски,
но исповедующего
расовый миф и
поэтому
враждебного
по отношению
к евреям.
Этот второй тип впервые
заявляет о
своем
существовании
в сочинениях
двух крупнейших
апостолов
германо-христианского
расизма
Эрнста
Морица Арндта и
Людвига
Фридриха Яна.
Из этой пары
Арндт
получил
более
широкую популярность,
и именно в
нем нацисты
видели
своего
великого
идеологического
предшественника.
В этом они
были
совершенно
правы: при
жизни этого человека
барон Штейн,
чьим
секретарем
он был,
повторял, что
«по всей
вероятности,
Арндт
принадлежал
к племени
краснокожих,
поскольку
он обладал
нюхом
охотничьей
собаки в том,
что касалось чувствительности
к различиям
по крови». Именно
в крови, по
мнению
Арндта,
находились
корни
превосходства
немецкого
«светозарного народа» («Lichtvolk»). Для
этого
набожного
лютеранина
немецкий
народ был
единственным
обладателем
истинной
божественной
искры.
Поэтому на
протяжении
всей своей жизни
он не
переставал призывать к
борьбе
против
смешения
кровей, или
«вырождения»,
и требовал
воздвигнуть
непроницаемые
преграды
между
народами, так
что
нацистские
комментаторы
даже имели возможность
указывать на гораздо
большую
жесткость и
педантичность
его подхода
по сравнению с
гитлеровской
доктриной и
законодательством.
Арндт
отождествлял
человеческие
расы с народами,
в связи с чем он
проводил
различие
между
немецкой, французской,
итальянской
или русской расами
и заявлял,
что они
воспроизводятся
таким же
образом как
различные
породы (races)
собак или
лошадей.
Чтобы продемонстрировать
негативное
воздействие
смешения рас,
он ссылался
на
результаты
опытов
английских
скотоводов.
По всей видимости, во
всем этом
можно
усматривать
некоторые
положения антропологии
эпохи
Просвещения,
очень быстро
доведенные
до крайности в
германской
атмосфере
той эпохи. Однако
сам Арндт
называл
совсем иные
источники
своей теории.
Он говорил,
что идея чистоты крови
обнаруживается
у древних
германских
племен,
описанных Тацитом,
а в качестве
протестанта,
читавшего
Ветхий Завет,
он также
приводил в
поддержку
своих
взглядов
Божественный
гнев против того, что
«сыны Божии
увидели
дочерей человеческих,
что они
красивы, и
брали их себе
в жены» (см.
Бытие, 6, 1-6).
Таким образом
в его глазах
потоп был
лишь
справедливым
возмездием
за первое
«вырождение».
Еврейская
кровь, по
мнению
Арндта, была
не лучше и не
хуже любой
другой
чуждой крови.
Когда он
горячо выступал
против допуска в Германию
польских
евреев, «этой
язвы и чумы
христиан», он
не слишком
далеко
отходил от
взглядов
сторонников
эмансипации,
выражая
надежду, что
немецкие
евреи быстро
растворятся
после принятия
христианства.
Арндт писал:
«Опыт показывает,
что как
только они отказываются
от своих
странных
законов и
становятся
христианами,
особенности
еврейского
характера и склада
быстро
стираются, и
во втором
поколении
уже с трудом
можно узнать
семя Авраама».
Бесчисленные
варианты
идеи
германской избранности
находят свое
выражение у
романтиков.
Такие поэты,
как Новалис и
Гельдерлин,
по-своему
выражают ее,
а имена Адама
Мюллера,
Герреса и его
друга
Перта
напоминают
нам, что
конфессиональные
границы не являлись
для нее
препятствием.
У Фихте эта идея
облекается в
метафизические
одежды, тогда
как Фридрих
Людвиг Ян
придает ей более прямую и
грубую форму.
Более того,
этот проповедник
физической
культуры
смог создать
массовое
движение и
психологические
стереотипы,
во многих
аспектах
предвосхищающие
нацистские
милитаризованные
организации.
Подобно
Арндту «отец
гимнастики» (Turnvater) Ян не был особенно
озабочен
проблемой
«смешения с
евреями»
несмотря на
то, что
он являлся
сторонником
еще более
примитивной
расовой философии.
Но именно он
находится у
истоков особой
авторитарной
структуры
молодежных
немецких
ассоциаций и,
прежде всего,
студенческих
обществ (Burschenschaften). Он
оставил
стойкие
следы в европейской
истории в
самых разных
областях. Ему
принадлежат такие
термины, как Тиrnеп ("гимнастика")
или Volkstum ("народничество"),
а также
сочетание
цветов:
красный —
черный — золотой
— национальные
цвета,
ставшие
официальными
в обеих
Германиях после
1945 года.
Разумеется,
его
патриотическая
программа
заходила
гораздо
дальше.
Искусства,
литература и даже
язык должны
были
подвергнуться
чистке;
следовало
устранить
иностранные имена
собственные,
включая
библейские;
для всех событий
повседневной
жизни,
имеющих
сколько-нибудь
торжественный
характер,
например, посещение
церкви,
следовало
надевать народные
одежды ( Volkstracht) зеленого
цвета для
маленьких
девочек,
красного —
для девственниц,
синего
— для
замужних
женщин,
коричневого —
для пожилых
матрон,
оранжевого —
для женщин
легкого
поведения.
В
области
международной
политики его
взгляды
отличались наивностью:
«Существуют
границы, или
естественные
подразделения,
которые
становятся
очевидными
при беглом
взгляде на
географическую
карту».
Следует
упразднить
такие
наросты, как
Португалия,
которая
является
лишь
опухолью на
теле Испании.
Хотя Ян был не
единственным
европейцем,
превозносившим
пользу войн, он
находил
особо
сильные
аргументы в
поддержку
этого
подхода: на старости
лет в 1848 году он
называл
своих современников
«паразитами,
порожденными
длительным
периодом мира,
отродьем полностью
прогнившей
ситуации».
Дополним картину
его заботливым
отношением
к животным,
которая была
характерна и
для многих других
знаменитых
германоманов.
Наш герой
требовал
принятия полицейских
мер защиты
даже для
майских жуков.
Итак,
этот «отец
гимнастики»
был
личностью, внушающей
беспокойство;
историк
Трейчке
говорил, что
он хотел
выдворить
французов из
Германии с
помощью
отжиманий от
пола. Среди
воспитываемых
им
спортсменов
он
пользовался
особым
авторитетом.
Сразу после
установления
мира
организованные
им
спортивные
общества насчитывали
около шести
тысяч членов,
большинство
из них входили в Burschenschaften.
Таким
был идол
германских
гимнастов и
студентов,
составлявших
самую
динамичную
часть
молодежи,
которая
после 1815 года мечтала
об
объединении
родины и
вдохновлялась
магическими
словами
"свобода" и
"революция".
В Германии
этой эпохи
университеты,
особенно
протестантские,
являлись основными
очагами политической
агитации. Но
парадокс
состоял в том,
что
программа
этих первых
немецких
революционеров
была весьма
реакционной.
Они были
воинствующими
шовинистами.
Свое
вдохновение
они черпали в прошлом,
каким оно
рисовалось
им в их воображении,
и именно
в этом духе
они мечтали
обновить
университетские
нравы.
Арндт и Ян
независимо
друг от друга
разработали
программы реорганизации
студенческих
ассоциаций, которые
новые Burschenschaften старались
воплотить в
жизнь.
Программа Арндта
была более радикальной
и более
закрытой,
поскольку в ней
евреям
запрещалось вступать в
ассоциации.
Этот вопрос
вызвал большие
дискуссии во многих Burschenschaften. По
словам
Трейчке, их
члены
«считали, что они
составляют
новое
христианское
рыцарство и
проявляли по
отношению к
евреям
нетерпимость,
напоминавшую
об эпохе
крестовых походов».
В конце
концов
пришли к
соглашению,
что каждая ассоциация
будет сама
решать, какой
политики
придерживаться.
Интересно
отметить, что
самые
динамичные и
самые
радикальные среди
них, как,
например,
ассоциация
университета
Гисена, руководителем
которой был
«немецкий
Робеспьер»
Карл Фоллен,
т. е. те ассоциации,
которые
мечтали
перейти к открытым
действиям, настаивали
на жизненной
важности
соблюдения
религиозных
предписаний и
отказывались
принимать
евреев в свои
ряды.
Гораздо
легче
достигалось
единство в
области
антифранцузских
настроений,
так что
ассоциация
Йены, рассматривавшаяся
как мать новых
корпораций, в
своих первых
статутах
постановила,
что эти «вечные
враги
немецкого
народа»
никогда не могут
быть
допущены в ее члены. В
этих
статутах
ничего не
говорилось
по поводу
евреев. Кантианец Й.
Фр. Фриз,
приглашенный
в Йену преподавать
философию
в 1814 году, имел
прочную
репутацию
ярого
противника евреев. Гете
писал: «Все
евреи дрожат,
потому что
самый
жестокий их враг
обосновался
в Тюрингии».
Фриз добился изменения
статутов в желательном
смысле.
Ян
и Фриз стали
главными
вдохновителями
знаменитого
празднества
в Вартбурге в
октябре 1817
года, в ходе
которого
одновременно
отмечались
трехсотлетие
реформации и
вторая
годовщина лейпцигской
битвы. По
этому случаю
в Йену съехались
делегации четырнадцати
других
университетов,
в основном
протестантских,
для
учреждения
общегерманской
ассоциации "Allgemeine deutsche Burschenschaft".
После
торжественной
церемонии,
завершившейся
богослужением,
группа
сторонников
Яла устроила
аутодафе
книг и предметов,
рассматривавшихся
как антинемецкие
и
реакционные: административные
акты
соседствовали
на этом
костре с
капральским жезлом,
косой парика
и
«Германоманией»,
принадлежащей
перу некоего
Саула Ашера,
что не
позволяло
питать
сомнения
относительно
природы этих
первых
немецких
освободительных
чаяний. Ашер писал:
«Разумеется,
они сожгли
мою
«Германоманию»,
потому
что я
утверждаю в
ней, что все
люди сделаны
из того же
материала,
что и немцы, и
что
христианство
не является
немецкой
религией».
Это
замечание,
принадлежащее,
кстати,
довольно
посредственному
автору,
свидетельствует
о функции
разрушителей
мифов, которую
станут
осуществлять
многие знаменитые
его
единоверцы по ту
сторону
Рейна.
Мы уже
видели, что
эмансипация
евреев в германских
государствах была
неполной. В
некоторых из
них положение
евреев почти не
изменилось,
как,
например, в
Саксонском королевстве,
где их число
было слишком
незначительным,
чтобы правительство
позаботилось
выработать
свою позицию
по этому
вопросу. В
результате вплоть до 1848
года
положение
евреев
определялось
там древними законами
феодального
периода. В
других государствах
случалось, что под
вопрос
ставились
права,
пожалованные
евреям в 1800-1815 годах.
Наиболее
известный
случаи
произошел в
Пруссии
после восшествия
на престол в 1840
году короля
Фридриха-Вильгельма
IV.
Этот монарх,
принимавший
в молодости
участие в
«войне за освобождение»,
сохранил
верность
романтическим
германо-христианским
идеалам
своего
поколения.
Фридрих Карл
де Савиньи, знаменитый
историк
права, на
которого была
возложена
ответственность за
политическое
образование
будущего
монарха, мог
лишь укрепить его в
этих
взглядах.
Ведь начиная
с 1815 года он
сравнивал евреев с
иностранцами,
проживавшими
в древнем
Риме, и
требовал восстановления
для них
режима
исключений.
Среди
сторонников возвращения
к системе
гетто
значительное
место
принадлежало
мыслителям
немецкой
исторической
школы, к которым
Гейне
относился с таким же
недоверием
«как к
жандармам и полиции».
Вдохновляясь
концепциями
этого рода,
Фридрих-Вильгельм
IV среди других мер, которыми
было
отмечено его
восшествие
на престол,
наградил
Яна железным
крестом и
восстановил
старого
Арндта на его
профессорской
кафедре. С
другой
стороны, он
хотел
учредить для евреев
режим,
соответствующий
их сверхъестественному
предназначению. В
результате
он решил
освободить
их от военной
службы, окончательно
закрыть для
них
общественные
должности и
рассматривать их
как
«изолированный
народ»,
находящийся
под особым покровительством.
В результате
он надеялся
«исполнить
волю небес и доказать
евреям, что на
них
распространяется
его
благосклонность».
Но
еврейские
общины
упросили
короля проявить
свою
благосклонность иным
способом, а
их
патриотические
протесты («Мы
перестанем быть
настоящими
пруссаками,
если нас освободят
от службы в
армии»)
способствовали
тому, что он
отказался от
своего
утопического
проекта.
На этом
примере
хорошо видна
шаткость эмансипации
евреев в Германии,
где всегда
сохранялись
некоторые
антиеврейские
ограничения
доступа на
влиятельные
и властные
посты. В
результате этих
ограничений
сыновья
Израиля
оказывались
еще более
склонными
к занятиям,
предрасположение
к которым
определялось
их прошлым,
чему также
способствовали
и новые
перспективы
промышленной
революции.
Торговля,
финансы, свободные
профессии
стали
областями
применения
их талантов.
В
какой мере
они
способствовали
экономическому
подъему Германии? Сам
факт
эмансипации
затрудняет
ответ на этот
вопрос, поскольку
для XIX
века мы не
располагаем
административными
документами,
отражающими
деятельность
бывшего
«еврейского
народа».
Исчезновение
евреев
способствовало
развитию в
Германии исследований
такого рода,
так что
историки наших
дней
пытаются осветить
этот вопрос,
цитируя
разрозненные
факты и
называя имена:
так, мы
узнаем, что,
например, в
Берлине из пятидесяти
двух банковских
домов,
существовавших
в 1807 году,
тридцать
принадлежали
евреям. Также
известно, что
возглавляемые
вездесущими
Ротшильдами
еврейские
банкиры
явились главными
создателями
системы
общественного
кредита в
эпоху, когда складывалась
практика государственных
займов, а
другие
выходцы из
гетто стали
крупнейшими
организаторами
в новых
сферах деятельности,
таких как
строительство
железных
дорог или
немецкая текстильная
промышленность.
Один из них,
Либерман, мог
с гордостью
заявить
Фридриху-Вильгельму
IV, что он «изгнал
англичан с
континента».
В дальнейшем
присущий им
дух
инициативы
сотворит чудеса
в торговле
цветными
металлами, в
электрической
промышленности
и в организации больших
универсальных
магазинов,
которые
вплоть до 1933
года останутся
в Германии
еврейской
монополией
почти на
восемьдесят процентов.
Горнодобывающая
промышленность
Верхней
Силезии также в
значительной
степени
обязана своим
процветанием
еврейским
предпринимателям.
Напротив,
промышленная
империя Рура
с ее
сателлитами
в Сааре была
создана исключительно
усилиями
христианских
металлургических
королей, похоже
также, что
христианской была и
химическая
промышленность,
эта типично
«новая» отрасль
деловой
активности.
Легко
привести еще
множество
подобных примеров,
но очень трудно
предложить
сколько-нибудь
убедительное
объяснение
этих фактов,
к тому же
подобные
рассуждения
представляют
для нашей темы лишь
побочный
интерес.
Более того,
факты этого
рода напоминают нам,
что в
условиях
либерального
капиталистического
режима
(называемого
его главными
хулителями
той эпохи
«еврейским»)
религиозная
принадлежность
ведущих деятелей
экономики теряет свое
значение, и
если
некоторые
древние
специализации
сохраняются,
то новые,
по-видимому,
возникают чисто
случайно. К тому же
следует
учесть
тенденцию
концентрации
капитала и
расцвета
анонимных
обществ с их
переплетением
интересов,
так что в
конечном
счете
становится
невозможным
отличать
«еврейские
предприятия»
от
«христианских».
Но на заре
промышленной
революции в
Германии, как
и в других
странах,
может быть, лаже
в большей
степени, чем
в других странах,
внеэкономические
факторы
способствовали
тому, что
экономическая роль
евреев
казалась
более важной,
чем она была
на самом деле, в
частности их
приток в
большие
города, а в
этих городах
концентрация
в богатых жилых
кварталах,
где они
проявляли
известную склонность
выставлять
напоказ
внешние знаки
своего
процветания —
частные
особняки,
экипажи.
Сохранение
традиционных
занятий лавочников,
торговцев
вразнос и
ростовщиков,
еженедельно
взимающих процент,
действовало
в том же
направлении,
как и новые
профессии
адвокатов
или
нотариусов,
врачей или аптекарей,
которые
также умножали
число
дорогостоящих
услуг, оказываемых
евреями
христианам.
Наконец, в XIX веке евреи
еще были
достаточно
многочисленны
в деревнях,
особенно в
Баварии и
Вюртемберге,
где они
выступали в
качестве
посредников
между
деревней и
городом,
всеохватывающим и
таинственным,
тем самым
персонифицируя
его
господство.
Все эти
факторы
усиливали
впечатление
еврейского
захвата и господства.
В Германии
это впечатление
имело не
столь
хрупкие основания,
как в других
европейских
странах. Для
начала XX
века имеются
некоторые
статистические
данные по
этому
вопросу, которые, отражая
конец
определенной
линии развития,
позволяют составить
некоторое
впечатление
и о ее начале.
Эти данные,
собранные
Вернером
Зомбартом,
показывают,
что евреи,
составлявшие
около
одного
процента
немецкого
населения, в 1900
году
занимали
двадцать
пять процентов
мест членов
административных
советов и четырнадцать
процентов
мест
директоров
промышленных
и финансовых
предприятий.
Есть
основания
полагать, что
некоторые из этих
промышленных
магнатов
предпочли бы
удовлетворять
свое
честолюбие в
Генеральном
штабе и
дипломатическом
корпусе или в
высших
сферах администрации,
куда им
дорога была закрыта.
Их
вынужденный
уход в
область
экономики в
свою очередь
способствовал
усилению впечатления,
что они
достигли
своего
положения
как «евреи», а
не как
«директора»
или «банкиры».
Что же
касается
евреев в
целом, то из таблиц,
составленных
Зомбартом, следовало,
что в среднем
они были в шесть или
семь раз
богаче своих
соотечественников,
иными словами, в их руках
было
сосредоточено
шесть-семь
процентов
национального
богатства.
Таковы
полуреальные,
полувоображаемые
источники
экономического
антисемитизма.
Если этот
феномен
вообще
достоин
своего названия, то
в новое время
он
заслуживает
его лишь в
той мере, в какой евреи
превосходят
неевреев в
качестве
финансистов
и предпринимателей
или в сфере
так
называемых свободных
профессий.
Если
рассмотреть
последовательно
европейские
регионы, то
подобное
превосходство
обнаруживается
прежде всего
в ранний
период урбанизации
в эпоху
«начала
капитализма»,
совпавшего с
началом еврейской
эмансипации.
Традиционная
зависть
христианских
цеховых
организаций
совпала
тогда с общим
смятением,
вызванным
освобождением
обитателей
гетто, в
результате
чего конкуренция
с ними
стала еще
более
пугающей.
Нет никаких
сомнений, что
именно
происки этих
организаций находятся у
истоков
многочисленных
антисемитских
кампаний, что
многие
памфлеты
были
сфабрикованы
по их заказу.
Однако окутанные тайной
интриги и
провокации
такого рода
чрезвычайно
трудно обнаружить.
Тем не менее
антиеврейские
беспорядки 1819
года, за которыми
последовало
полицейское
расследование,
свидетельствуют об
агитации предпринимателей
на фоне
кризиса,
поразившего зарождающуюся
немецкую
промышленность
после
установления
мира.
Имеются
данные, что
хозяева
поили рабочих
и
подмастерьев
и
подстрекали
их против
евреев. По
некоторым
данным
трактирщики даже
раздавали
оружие; в
Вюрцбурге,
откуда
распространились
беспорядки,
провокации
были столь
очевидны, что
правительство
пригрозило
распустить
цеховые
организации.
Аналогичная
ситуация
возникает в
России спустя
столетие. Советский
государственный
деятель М.И.
Калинин
оставил
описание подобных
событий:
«Еврейская
семья, лишь
недавно
вышедшая за стены
гетто, естественно
оказывается
более
приспособленной
к борьбе за
жизнь, чем образованные
русские
семьи,
которые
получили
свои права не
в результате
долгой
борьбы, а по
своеобразному
праву
первородства.
То же самое
справедливо
и для
торговцев.
Прежде чем
выйти на
большую дорогу
капиталистической
эксплуатации,
еврей должен
был пройти суровую
школу борьбы
за
существование.
Вырваться за
пределы
гетто могли
только те
евреи из
тысяч мелких
лавочников и
ремесленников,
яростно
боровшихся
друг с другом
за свою клиентуру,
которые проявили
исключительные
способности
к обогащению
благодаря
честным или
нечестным
способам
извлекать
выгоду из
окружающих
обстоятельств.
Очевидно, что
эти евреи на
целую голову
превосходили
русских
купцов,
которым не
пришлось
пройти через
такую
суровую школу.
Поэтому в
глазах
русского
купечества и представителей
свободных профессий,
в глазах
буржуазии в
целом, евреи
выглядели
особенно опасными
конкурентами».
Мы уже
говорили, что
речь здесь
идет об
общеевропейском
феномене,
который
проявлялся
особенно
ярко на
данной
стадии социально-экономического
развития.
Важно также
заметить, что
христианские
коммерсанты
должны были
выиграть от
исчезновения
евреев,
тогда как
народ от
этого только
проигрывал.
Вспомним, что
писал
Шарль Фурье:
«Народ
был в
восторге и
кричал: да
здравствует
конкуренция,
да здравствуют
евреи,
философия и
братство.
После приезда
Искариота
упали цены на
все товары.
Публика
говорила
торговцам из
соперничающих
торговых
домов:
«Господа, это
вы настоящие
евреи...»
Но этот
народ было
легко ввести
в заблуждение.
Поэтому
следует
внимательней
рассмотреть
понятие «экономического
антисемитизма», этого
«социализма
для идиотов»,
как его часто
называли, который в
наиболее
распространенной
форме
охватывает вожделения
и слепую
ярость
христианских
народов в
целом.
Какой бы ни
была
трактовка
экономического
антисемитизма,
«рациональной»
(в случае
коммерсантов)
или «иррациональной»
(у их
клиентов),
корни его
остаются в
области
теологии и
питаются
только ею,
поскольку
при
отсутствии
теологического
фактора
состоятельные евреи
были бы лишь
людьми со
средствами
подобно всем
прочим.
Уже Бернард
Клервосский
заметил; «Там, где
нет евреев,
христиане
оказываются
гораздо
более худшими
евреями...» Эта
истина, справедливая
для
отдаленных
событий, воспроизводится
на протяжении
поколений в
виде
навязчивых
повторений.
Исторически
богословские
характеристики
евреев
предшествовали
их
экономической
специализации
и
формировали
ее, так что совокупный
образ, определяемый
обоими этими
аспектами,
продолжал выделять
евреев и в рамках
нового
буржуазного
общества. Для
антисемитизма
именно первая
характеристика
является
определяющей.
При этом она
крайне изменчива;
мы уже
видели, а
также увидим
в дальнейшем,
как она может
драпироваться
и
маскироваться,
как на Западе
евреи,
несмотря на свою
собственную
истину,
служат для
оправдания
иных
сталкивающихся
и
противоречащих
друг другу
истин. Поэтому
история антисемитизма —
это прежде
всего
теологическая
история, как
бы тесно она ни была
переплетена
с
экономической
историей.
Приведем
один пример:
невозможно
отделить
чувства
французов по
поводу
гегемонии
Ротшильдов
от волны
эмоций,
поднявшейся в связи с
дамасским
делом, так
что подобные
страсти из
поколения в
поколение
приводят к
тому, что в
банкирах
еврейского
происхождения
видят евреев,
ставших
банкирами. Это
постоянное
взаимодействие,
эта древняя
генеалогия
еще легче
прослеживается
в новой
Германии: в
самом деле,
продолжая
выступать в
качестве
опасных
конкурентов
в области
предпринимательства
в новом
буржуазном и
шовинистическом
мире, одни из
них в качестве
идеологов, другие,
гораздо
более
многочисленные,
просто из-за
своего
присутствия и не
слишком
понимая
почему,
получили еще
более определенный
образ врага,
причем в
соответствии
с преобладающими
в этом мире
убеждениями
эта истина
оказалась
возведенной
в ранг высших
ценностей.
Именно в этом
последнем качестве
она ляжет тяжелым
грузом на
будущее
Германии.
Итак, пришло
время перейти
к сути нашей
проблемы.
Берне и
Гейне. Молодая
Германия или
молодая
Палестина?
Лейб Барух,
родившийся в
1785 году во
Франкфуртском
гетто и ставший
знаменитым
под именем
Людвига Берне,
был сыном уже
эмансипированного
придворного
еврея, который
на старости
лет «с удовольствием
читал
сочинения
своего сына,
однако
предпочел бы,
чтобы
автором этих
текстов был
не его сын». Он
получил
философское
образование,
был
завсегдатаем
салона
Генриетты
Герц в Берлине,
посещал
курсы лекций
Шлейермахера
и увлекался
германофильскими
идеями.
Однако в
эпоху
Великого
Синедриона его
кумиром
стал
Наполеон,
которого он
сравнивал с
Моисеем и
Христом. Но
затем
наступило
разочарование,
и он проникся
патриотическим
пылом «войн
за
освобождение».
Тем не менее
он навсегда сохранил в
своем сердце
любовь сына
Израиля к
Франции-освободительнице.
Он
превозносил
дух и таланты
немецких
евреев и радовался тому,
как быстро
они
прониклись
западными
идеями и модами. Но вера
предков была
для него лишь
«египетской
мумией, которая
только
кажется
живой, но чье
тело не
поддается
тлению».
Иначе говоря,
он видел
будущее для
своих
собратьев
только в лоне
возрожденной,
свободной и
братской
Германии. Арндт
или Ян также
мечтали о
возрожденной
Германии, но
они видели
это
возрождение совершенно
иначе. Такой
патриот как
Берне мог
сражаться
лишь в рядах
такого
лагеря, где
не будут
подвергать
сомнению его
достоинства
патриота и
немца, а за
отсутствием
такового
должен был
его основать.
Именно таким
образом
начиная с 1789 года
проявлялась
специфическая
диалектика
немецкой
истории.
Со
своей
стороны
Берне
чистосердечно
заявлял о
своем убеждении
в том, что он
был лучшим
немецким
патриотом,
чем другие, именно
потому что он
родился в
гетто. Так, он
писал: «Я
радуюсь, что я
еврей; это
делает меня
гражданином
мира, и мне не
надо краснеть,
что я немец».
Немцам,
которых
возмущал этот
афоризм, он возражал,
что они
проявляли
свою рабскую
сущность:
«Разве Германия
не является
европейским
гетто? Разве
все немцы не
носят на шляпах
желтые ленты?
Вы станете
свободными вместе
с нами или останетесь
в рабстве». Он
гордился
«божественной
милостью»
быть евреем:
«... я умею
ценить
незаслуженное
счастье быть
одновременно
немцем и
евреем, иметь
возможность
разделять
добродетели
немцев,
но не их
недостатки.
Да, поскольку
я родился в
рабстве, я ценю
свободу
больше, чем
вы. Да,
поскольку я с
рождения был
лишен
родины, я
приветствую
вашу родину
более
страстно, чем
вы сами».
Итак, этот
истинный
последователь
Просвещения
не проводил различия
между
освобождением
немцев и эмансипацией
евреев, о которых он
говорил по
всякому
поводу и даже
без повода,
требуя для них «права на
ненависть»,
обличая
роковое совпадение
иудеофобии с
франкофобией,
упрекая
немцев «в
упованиях,
как в опере,
на общий
хор и унисон;
в стремлении
к немцам Тацита,
вышедшим из лесов, с
рыжими
волосами и
голубыми
глазами. Смуглые
евреи диссонируют...»
Подобная
апологетика
не могла не
приводить в
бешенство
ярых германоманов.
Само собой
разумеется,
что первой
реакцией противников
Берне были
нападки на
евреев. Сам Берне
констатировал:
«Как только
мои враги
чувствуют
свое поражение
от Берне, их
якорем
спасения
становится
Барух». В
результате
он приходил к
выводу:
«Их всех
поражает
этот
магический
еврейский
круг, никто
не может
из него
выйти». Этот
круг
преувеличивал
значение
Баруха-Берне, делал
из его имени
символ.
Функция
символа, или,
точнее,
антисимвола,
еще более очевидна в
случае его
великого
соперника
Генриха
Гейне.
Возможно, не было
другого
человека,
сумевшего с
такой
точностью
описать и оценить
тупики и
неожиданности
эмансипации.
Когда Гейне
писал, что
«уже в
колыбели он
обнаружил
маршрут всей
своей жизни»,
он в блестящей
формуле
определил те
условия, которые
привели
Берне и его
самого к
борьбе в
общих рядах и
к протестам
против одних
и тех же
несправедливостей.
В остальном
эти два
человека
были совершенно
непохожи
друг на
друга:
страстная уверенность
трибуна противостояла
демонической
иронии и
душевной
боли поэта.
Гейне часто
упрекали в
том, что он
ничто и
никого не
принимал
всерьез. Но если
подойти к
этому более
внимательно, то
по его личной
переписке
можно
увидеть, что
единственное
исключение
он делал для патриархальных
старомодных
евреев. Он упрекал
свое
поколение в том, что
«у них не
хватало сил
носить
бороду, голодать,
ненавидеть и переносить
ненависть» по
примеру
своих предков
из гетто, как
если бы
его
завораживали
грандиозные
родительские
образы.
Частота обращения
к этой теме в
письмах, как
и в творчестве,
позволяет предположить,
что его
совесть
мучил «комплекс
предательства»,
особенно
после
крещения. Но
если Гейне не
щадил себе
подобных, «дезертиров
из старой
гвардии
Иеговы», в том
числе и себя
самого (на
следующий
день после
обращения в
христианство
он воскликнул, что
отныне к нему
будут питать
отвращение
как евреи,
так и
христиане),
то основным объектом
его таланта пророческого
сарказма
были немцы,
родившиеся в
христианских
семьях.
Как еврей он
не мог не
питать
глубокой
ненависти к
последователям
культа
германской
расы, но он
отличался от
Берне или
Ашера своей
способностью
видеть ясно и
далеко, он
предчувствовал
трагическое
завершение
этого культа
и с особенной
остротой
предвидел, каким путем
пойдет
история в XX веке. Он
выразил это в
своей поэзии,
где сатира
часто
становится
оскорбительной.
Так, в конце «Зимней
сказки» одна
богиня дает
ему вдохнуть
аромат
немецкого будущего, и
он падает в
обморок в эту
клоаку; в его
очерках
контуры этого
будущего
обретают
четкость:
«Христианство
в известной
степени
смягчило
воинственный
пыл германцев,
но оно не
смогло его
уничтожить; и
когда крест,
этот талисман,
сдерживающий
германскую
воинственность,
разобьется,
то вновь выплеснется
жестокость
старых
воинов, бешеное
неистовство
насильников,
которое
поэты Севера
воспевают и в
наши дни.
Тогда, а, увы, этот
день придет,
старые
божества
войны восстанут
из своих
легендарных
могил и стряхнут
со своих глаз
пыль веков.
Тор поднимет
свой гигантский
молот и
разрушит
соборы... Не
смейтесь,
слыша эти предупреждения,
хотя это
говорит
мечтатель, призывающий
вас остерегаться
последователей
Канта, Фихте
и натурфилософии.
Не смейтесь над
странным
поэтом,
который
ожидает, что
в мире вещей
произойдет
та же
революция,
которая совершилась
в мире духа.
Мысль
предшествует
действию
подобно
молнии,
опережающей
гром. По
правде говоря, в
Германии
гром также
вполне
немецкий, он
не слишком
расторопный,
и его раскаты
распространяются
довольно медленно;
но он грянет,
и когда вы
услышите
грохот,
подобного
которому
никогда не раздавалось
в мировой
истории,
знайте, что немецкая
молния
наконец ударила в
цель. От
этого
грохота орлы
будут гибнуть
в полете, а
львы в пустынях
Африки
подожмут
хвосты и
скроются в
своих
логовах. В
Германии
развернется
драма, по
сравнению с
которой
Французская
революция
покажется
невинной
идиллией.
Конечно,
сегодня все
спокойно, а
если вы
видите тут и
там
нескольких
слишком
активно жестикулирующих
немцев, не
верьте, что
это актеры, которым
однажды
будет поручено
дать
представление.
Это всего лишь
шавки,
бегающие по пустой
арене, лая и
иногда
кусаясь
перед тем,
как на нее
вступит
отряд
гладиаторов,
которые
будут
сражаться
насмерть».
Гейне желал
своим
праправнукам
рождаться на
свет с очень толстой
кожей.
Гейне и
Берне вошли в
историю
немецкой литературы
как два лидера
движения
«Молодая
Германия».
Другие члены
этой группы — Гудков,
Лаубе,
Винбарг,
Мундт — были
писателями,
чья критика направлялась
против
моральных и
семейных
порядков и
чьи произведения
воспевали
«эмансипацию
плоти». Почти
все они испытали
влияние
Рахели
Варнхаген-Левин,
а Мундт даже
называл эту еврейку
«матерью
молодой
Германии».
Все эти
поборники
эмансипации
были подвергнуты
общему
осуждению.
Критик-германоман
Вольфганг
Мендель,
написавший
донос властям
на это движение, называл
его «Молодой
Палестиной»,
«еврейской
республикой порока
новой фирмы
Гейне и
компания».
Цензурный
указ,
согласно
которому в 1835
году были запрещены
произведения
Гуцкова,
Винбарга и Мундта,
среди
прочего
ставил им в
вину и предположительно
израильскую
кровь. Таким
образом,
можно вновь
констатировать, что в
ходе этих
немецких
литературно-политических
битв вновь приобрело
значение
еврейское
происхождение
Гейне и
Берне.
Карл Гуцков,
самый
крупный
писатель
«Молодой
Германии», отмечал, что
у них был
оглушительный
успех среди
молодых умов,
хотя они
не старались
нравиться,
«они давали
пишу уму, но
не завоевывали
сердца,
однако
понадобились
два еврея, чтобы
опровергнуть
прежнюю
идеологию и
развеять все
иллюзии». Он
заметил также, что
«отвращение
христиан к
евреям — это
моральная и
физическая
идиосинкразия,
с которой так
же трудно
бороться, как
с отвращением,
которое
некоторые
люди испытывают
к крови или
насекомым».
Но этот
ветеран
студенческих
корпораций (Burschenschaften) мог бы
привести в
пример
самого себя.
Разве он не
писал, вступив в
конфликт с
властями, что
«вечный жид» виновен
в гораздо худших
преступлениях
против
человечества,
чем те, в
которых его напрасно
обвиняли, а
именно — в
партикуляристском
эгоизме, «нигилистическом
материализме»
и литературном
меркантилизме.
Под его
пером даже
появился
термин
«ферменты
разложения»;
этот поборник
эмансипации
также
упрекал евреев,
что они
«верят в то, что солнце,
луна, звезды,
все на свете
движется и
вращается
только для
эмансипации;
Гете, Шиллер,
Гердер, Гегель
должны
оцениваться только в
соответствии
с тем, что они
думали об
эмансипации».
Генрих
Лаубе
вначале
проявлял еще
больше доброжелательства.
В его
главном
произведении
«Молодая
Европа» еврей
Жоэль сражается за
всеобщую
свободу, но
обнаруживает,
что это ему
ничего не дает; хотя он
и сумел
«преодолеть в
себе еврея»,
христиане
продолжали его
отвергать; в
результате
он решает «стать
евреем» и
даже заняться
торговлей
вразнос. Но в
дальнейшем Лаубе,
которого Мейербер
обвинил в
плагиате,
также пришел
к заключению,
что евреи составляют
«восточный,
совершенно
другой народ»,
чьи «наиболее
глубокие
принципы
существования
отталкивают
нас самым
кричащим
образом».
Похоже, что
он выражал
общее
убеждение
немецкой литературной
республики
того времени.
В самом деле,
едва ли
многочисленные
немецкие
евреи судили себя менее
строго, а
ведущие
фигуры
проявляли
поистине
поражающую
изменчивость.
Хорошим
примером
может служить
социалист Фердинанд
Лассаль,
родившийся в
еще ортодоксальной
семье. Подростком во
время
дамасского
дела он мечтал
о том, чтобы
стать еврейским
мессией-мстителем.
«Подлый
народ, ты
заслуживаешь
свою судьбу!
Червь,
попавший под
ноги,
старается вывернуться,
а ты лишь еще больше
пресмыкаешься!
Ты не умеешь
умирать,
разрушать, ты
не
знаешь, что
значит
справедливая
месть, ты не
можешь
погибнуть вместе с
врагом,
поразить его,
умирая! Ты рожден
для рабства!»
Немного
позже он
выражал
надежду
увидеть приближение
времени
мести и
заявлял о
своей жажде
христианской
крови. Однако
вскоре он
изменил свои стремления
и взгляды, а
когда его
бурная жизнь
сделала из
него мессию
немецкого рабочего
класса,
казалось, что
его ярость
обратилась
исключительно
против
евреев; «Я совсем
не люблю
евреев, я их
даже
презираю».
Карл Маркс,
который
презирал
их еще
сильней, тем
не менее
называл Лассаля
«негритянским
евреем», т.
е. самым
худшим. Такие
страсти и такое
отступничество,
увенчанные
подобным успехом,
могли лишь
еще больше выделять
и изолировать
евреев в
Германии, где
еврейская
исключительность
находила
обильную
пишу в
исключительности
германской.
Но маршрут
мог быть и
совсем
другим,
ведущим от
эмансипаторского
универсализма
к
националистическому
партикуляризму.
Такова была жизнь
Мозеса Гесса,
«коммунистического
раввина», провозвестника
Карла Маркса
и первого учителя
Фридриха
Энгельса. Он также
придерживался
по отношению
к евреям
господствующих
христианских
взглядов,
оформленных
по
гегельянской
моде. Он
писал, что
евреи — это
бездушные
мумии,
фантомы,
застрявшие в этом мире, и
противопоставлял
гуманного Бога
христиан
националистическому
Богу Авраама,
Исаака и Иакова.
В
дальнейшем,
переселившись
в Париж, Гесс
искал там
истину в точных
науках того
времени,
углубился в
антропологию
и, приняв на вооружение
понятия
ариев и
семитов,
которые он
там
обнаружил, отныне
решил, что он
открыл в
«расовой
борьбе»
первоначальную
причину
классовой
борьбы. Таким
образом, стимулируемый
духом времени
и
распространенным
антисемитизмом,
в конце жизни
он стал
националистом,
«еврейским
тевтономаном»
по его
собственному
утверждению.
По его
мнению, как и
по мнению его
противников, «раса»
определяла
сущность
евреев. В 1862
году предтеча
Маркса проявил себя в
своей
последней
книге «Рим и
Иерусалим»
теоретиком политического
сионизма,
предшественником
Герцля. Так,
путь, пройденный этим
Иоанном
Крестителем,
предвосхищает
участь,
которую история XX века
навяжет
немецкому
иудаизму.
Крестовый
поход
атеистов
Размышляя в
конце жизни о
дерзостях
германской
философии и приводя
себя самого в
качестве
примера, Гейне
предостерегал
своих
друзей Руге и
Маркса, а
также
Даумера, Фейербаха
и Бруно Бауэра
против
«самообожествления
атеистов». В 1840-1850
годах немецкие
метафизики
открыто
ставили Бога
под сомнение.
По этому
пункту
«Молодые
гегельянцы»
выступили
через три
четверти
века после
французских
материалистов
эпохи
Просвещения.
Старший из
этой пятерки
и наименее
известный в
наши дни Георг-Фридрих
Даумер
отнюдь не
является самым
неинтересным
из них.
Сначала он
выступил как
философ, но
поиски и
обширный круг чтения
увлекли его
на
заброшенную
тропу,
проложенную
некогда
арабскими
мыслителями,
упрекавшими
христиан в
«поедании своего Бога».
Подвергавшийся
яростным нападкам
и
провокациям во имя
господствующей
религии, он
пришел к
тому, что
стал видеть в
христианстве
братство
людоедов. Он
полагал, что
ему удалось
захватить
самые
последние
укрепления
христианства
в своем труде
«Тайны
христианской
античности» (1847).
Уходя еще
дальше в прошлое,
он пришел к
заключению,
что Иегова и
Молох
первоначально
составляли
одно целое, а
пасха была
«торжественным
праздником, в
ходе
которого
семиты
приносили
детей в жертву»;
но в самые
давние времена
иудеи
очистили
свою религию
и установили
жертвоприношение
животных.
Однако среди
них сохранилась
«секта,
которая продолжала
практиковать
древние
каннибальские
ужасы». Иисус якобы
был вождем
этой
подпольной
секты; он не
доверял Иуде,
поскольку
чувствовал,
что тот
шпионил за ним.
Они
столкнулись
во время
тайной
вечери,
которую
Даумер считал
людоедской
церемонией:
«Иисус
заявил, что
Иуда
представляет
опасность,
потому что он не
принимает
никакого
участия или
лишь частичное
участие в этом
особом ужине.
Чтобы
испытать
чувства и дух
ложного
апостола следует
заставить
его отведать
блюда, которого
тот не хочет,
и проглатывает
кусок с
ужасом и
отвращением.
После этой
сцены Иуда,
глубоко
потрясенный
и оскорбленный,
спешит
выдать то,
что произошло под
покровом
тайны». Так
был пролит свет
на самые последние
тайны
христианства.
Однако
Даумер
считал себя
деистом,
занятым
поисками
истинной
религии, а
отнюдь не
атеистом.
Если его атеизм
эволюционировал
в сторону
странной
агрессивности,
то ее острие
всегда
направлено на
господствующую
религию и
общество. Похоже,
что он подвергал
критике
евреев
только в той
мере, в какой
этого
невозможно
было избежать
в рамках
предприятия
такого рода:
как можно
обличать
Иисуса или
его
апостолов, не
показывая
зловредности
как тех евреев, так и
их
современных
собратьев?
Следует
отметить, что
если Даумер
проводил
различие между
просвещенными
евреями,
прототипом которых
был Иуда, и
евреями-каннибалами,
прототипом
которых был
Иисус, то у
него нашлись
последователи,
которые
перевернули
эти
измышления
вверх ногами.
Во-первых, это
был его
ученик
Фридрих
Вильгельм
Гиллани,
обвинявший
во время
дамасского
дела в
каннибализме
всех евреев без
исключения.
По его мнению
этот «молохизм»
доказывался как
ритуальным
убийством
Иисуса, так и
теми
убийствами,
которые,
как он
утверждал, и
в
современную
эпоху
продолжали
совершать
евреи Германии,
которые
ничего не
забыли и
ничему не научились. Как
можно
предоставлять
политические
права
«подобным людям,
которые
упрямо
держатся
старых бесчеловечных
предрассудков и
считают нас
нечистыми,
подобно рабам
и собакам...»
Оказал ли
Даумер также
влияние на
своего друга
Людвига Фейербаха, в
чьем труде
«Сущность
христианства»
евреи походя
обвиняются в
своеобразном
гастрономическом
влечении к
Богу?
Отметим, что уже отцы
церкви
говорили о
еврейском обжорстве.
Как бы там ни было,
приведем два
отрывка из знаменитой
книги
Фейербаха:
«Евреи
сохранились
до наших дней
в неприкосновенности.
Их принцип, их Бог
есть самый
практичный в
мире принцип
— это эгоизм, а
по сути,
эгоизм в
форме
религии.
Эгоизм — это
Бог, который
никогда не
дает своим
служителям
впасть в нужду
и позор.
Эгоизм по
сути монотеистичен,
поскольку
для него
существует только
одна цель: он
сам. Эгоизм
объединяет и
концентрирует
силы
человека, он
дает ему солидный и
мощный
принцип
практической
жизни; но он
превращает человека
в
ограниченное
существо,
безразличное
ко всему, что
не приносит
ему
непосредственной
пользы. Поэтому
наука и
искусство
могут возникнуть
лишь в лоне
политеизма,
когда чувства
открыты для
всего без
исключения,
что есть в
мире доброго
и прекрасного,
для всего мироздания...»
«Еда
является
наиболее
помпезным
действием, посвящением
в иудейскую
религию. В
акте
принятия
пищи еврей празднует
и
возобновляет
акт
творения.
Принимая
пищу, человек
заявляет, что
сама по себе
природа
является
ничем. Когда
семьдесят
мудрецов
поднялись на
вершину
горы вместе с
Моисеем, «они
видели Бога,
и ели, и пили» (Исход, 24, 11. (Прим.
ред.)). Вид Высшего
существа,
похоже, лишь
возбудил их аппетит...»
Создается
впечатление,
что теология
основателя
атеистического
гуманизма
опирается в
этом аспекте
на бессознательную
ассоциацию между
современными
материалистическими
обвинениями
(еврей —
это
ограниченное
существо,
безразличное
ко всему, что
не представляет
для него
непосредственной
пользы»; вкус
выступает здесь в
качестве
материального
чувства) и древним
обвинением в богоубийстве
или
ритуальном
убийстве; «они
радовались
своему Богу, только
когда
радовались
манне» (=
опресноки =
христианская
кровь). Вероятно,
можно
отнести к
реминисценциям
древнего
устного творчества
знаменитую
максиму
Фейербаха:
«Человек есть
то, что он ест» («Der Mensch ist, was
er isst»). Мы не
будем
задерживаться
на этих
бредовых
рассуждениях
из-за опасности
потерять
почву под
ногами и
оказаться увлеченными
в
глубоководные
места. Однако
при
надлежащей
интерпретации
они могут прояснить
самые тайные каннибальские
проекции
антисемитского
механизма,
ср. народное выражение «bouffer du Juif» —
«ненавидеть
евреев» (букв,
«пожирать евреев». — Прим.
ред.). Останемся
на твердой
почве и
перейдем к другим
крестоносцам
атеизма, о
которых говорил
Гейне.
Арнольд
Руге был
германоманом
и членом студенческой
корпорации.
Он оказался
замешанным в
заговоре и провел
много лет в заключении.
После выхода
на свободу в 1833
году он стал
гегельянцем. При
отсутствии
философских
талантов он
имел легкое
перо и способности
организатора
и
вдохновителя.
В 1838 году он
основал журнал «Hallische Jahrbücher», ставший
органом
«Молодых
гегельянцев»,
т. е.
радикального
крыла школы,
которая по
примеру
своего учителя
ожидала
спасения из
Пруссии. Руге
писал, что
Пруссия «столь глубоко
укоренилась
в германизме,
что по одной
этой причине она
не может
сопротивляться
установлению
либеральных
форм государственности...
Только путем
реализации
всех
последствий
протестантства
и
конституционализма
Пруссия
сможет
вместе со
[всей] Германией
выполнить
свою высокую
миссию и
полностью
реализовать
концепцию
абсолютного
государства».
Для Руге, как
и для других
младогегельянцев,
подразумевалось,
что подобное
государство
по примеру
философии
должно быть
атеистическим.
Но он был не
единственным
полемистом
такого рода,
о которых
можно
сказать, что
они вновь
обретали
веру, когда
речь заходила
о евреях, по
словам Руге
«этих червях
в сыре
христианства,
которые
чувствуют
себя столь
несказанно хорошо
в своей шкуре
биржевых
маклеров, что
они ни во что
не верят и
остаются
евреями именно по
этой
причине». Со
своей
стороны, Руге
верил в
философию,
которая по
его
убеждению
могла быть только
атеистической.
Похоже,
что он
принадлежал
к роду
атеистов, которые,
точно по пословице,
«верят в то,
что они не
верят». С 1850 года
он жил в Англии, где
продолжал
заниматься
политической
журналистикой;
оставив
философию, он
сделался
апологетом
объединенной
Германии
Бисмарка,
который
назначил ему
в 1877 году «почетное
содержание»
в три тысячи
марок в год.
Бруно Бауэр
имел
философский
ум иного
калибра. Этот
протестантский
богослов
после долгих
размышлений
стал
гегельянцем
и утратил
веру. По
мнению
Альберта
Швейцера, предпринятый
им критический
анализ
евангелий
остается
«самым
гениальным и
самым полным
сводом всех
трудностей и
проблем,
связанных с
жизнью Иисуса», из всех,
когда-либо
составлявшихся.
В Берлине 1836-1840
годов Бауэр
был душой
того самого Doctorenklub, бесспорный
любимчик
которого
носил имя Карл
Маркс. Среди
различных
планов на
будущее,
которые они
вместе составляли
в 1841 году,
значится и
издание журнала под
названием
«Архивы
атеизма». Их дружба
прервалась
вскоре
после
возникновения
разногласий,
которые
Маркс
обессмертил
в «Святом
семействе» и
«Немецкой
идеологии».
В
заключение к
«Критике
истории в
синоптических
евангелиях» (1841), своему
основному
труду по
библейской критике,
Бауэр вернулся
к
размышлениям
по философии
истории:
«Древние
религии,
которые
также
являются формами
отчуждения Я, имели
свою
прелесть в
национальных,
семейных и
природных
чертах; цепи,
которыми они
сковывали
человека,
были украшены
цветами.
Наступила
спиритуалистическая
абстракция [т. е.
христианство].
Этот вампир
выпил у смертных
всю кровь их жизни и
ума до
последней
капли, затем
ему удалось
обеднить и иссушить
все: природу,
изящные
искусства,
семью, национальность,
политическое
государство. Я
без сил к
сопротивлению
осталось в
одиночестве
на
развалинах своего
мира, и ему потребовалось
некоторое
время, чтобы
начать новое
созидание.
Это Я было
теперь всем и
в то же время
ничем; оно поглотило
старый мир,
но
оставалось
пустым. Оно
оказалось вынужденным
в свою
очередь
броситься в
объятия
универсальной
силы,
называемой
Мессией,
которая, по
сути, была
лишь тем
же Я, на
которое Я смотрело
в зеркало. Я поглотило
мир; Мессия
также
поглотил
тварный мир
целиком:
природу,
семью, национальность,
изящные
искусства,
мораль, все
оторвалось
от
реальности и
сконцентрировалось
в Мессии. Отправной
точкой этой
эволюции
стал иудаизм,
в котором не было ни
культа
Природы, ни
культа
Искусства...»
Изгнанный
после этого
со своей
кафедры в
университете,
Бруно Бауэр
удвоил свой
бойцовский
пыл. Его первый
удар,
«Еврейский
вопрос», не
был прямым.
Возражая
против
эмансипации
евреев, он писал в этом
труде, что «его
концепция
иудаизма
покажется
еще более жесткой,
чем та,
которую
привыкли
обычно
находить вплоть
до настоящего
времени у
противников
эмансипации».
В самом деле,
он упрекал
евреев за то,
что они
«свили себе
гнездо в
щелях и
углублениях
буржуазного
общества»,
что они сами
были
творцами
своих несчастий,
потому
что
оставались
евреями. Он
объяснял «стойкость
национального
еврейского
духа»
отсутствием
способности
к
историческому
развитию,
что
соответствует
совершенно
«внеисторическому»
характеру
этого
народа и
вызвано его
«восточной
сущностью».
(Здесь видна
мысль
Гегеля.)
Преступление
евреев
состояло в
«непризнании
чисто человеческого
развитая
Истории,
развития
человеческого
сознания».
Являясь завершением
иудаизма,
христианство
также
подвергается
в этой работе
критике и
переосмыслению
в рамках
гегельянских
категорий:
«Верно, что
христианство
это
завершение
иудаизма... Но
это завершение,
как мы
показали
выше, в то же
время
непременно является
отрицанием
специфически
еврейской
сущности.
Христианские
богословы
отрицают это
отрицание,
полное
отрицание сущности
Ветхого
Завета,
поскольку
они не хотят
признать, что
в ходе
мировой
истории
откровение в
принципе
могло
развиваться... В
любом случае
они приходят
к еврейскому
христианству...»
В конце
жизни Бауэр
пережил
эволюцию,
похожую на
ту. что
произошла с
Рюге: бунтарь,
о котором
Маркс уже в 1845
году сказал,
«что его вера
в Иегову
превратилась
в веру в
Прусское государство»,
стал
теоретиком
немецкого консерватизма
и служил при
Бисмарке.
Однако в том,
что касалось
вопросов,
связанных с евреями и
источниками
христианства,
его теология
не
претерпела изменений
между 1840 и 1880
годами.
Остается
еще Карл
Маркс,
который
быстро превзошел
своего старшего
коллегу, в
свою очередь
опубликовав
«Еврейский
вопрос», где
испорченный,
но все еще
«христианский»
мир Бауэра
становится «еврейским».
В этой работе
Маркс уже
проводит различие
между
теорией и
практикой,
опытом (Praxis): «... на практике
спиритуалистический
эгоизм
христиан
непременно
переходит в
материалистический
эгоизм
евреев». Эта
работа
разделялась
на две части.
В теоретической
первой части
Маркс
полемизировал
со своим
бывшим другом,
доказывая,
что напрасно
пытаться
упразднить
религию, пока
не будет
нанесен удар
топором по
корням общества
и
государства. Попутно он
заявлял, что
политическая
эмансипация,
которую требовали
евреи, не
была
гуманной
эмансипацией,
поскольку
она не обязательно
вела к их
деиудаизации.
Во второй
части Маркс с
исключительной
яростью
обличал
общество своего
времени,
которое он
рассматривал
как
совершенно
еврейское,
поскольку
оно было полностью
порабощено
деньгами. Это
показывает,
что он использовал термины
в их
производном
или условном значении,
проявляя столь же
мало
интереса к
человеческим
реалиям
приверженцев
Моисея,
рассеянных
по миру, как
Рюге и Бауэр,
или как
Альфонс
Туесенель,
чья книга «Евреи,
короли эпохи»
датируется
тем же 1844 годом. Из тумана
гегельянской
диалектики
возникают
поразительные
фразы:
«Не
будем искать
тайну евреев
в их религии, напротив,
попробуем найти
секрет этой
религии в
реальных
евреях. Каков
же мирской
фон иудаизма?
Практические
нужды, личная
полезность (...)
Еврей, ставший
частным
лицом —
членом
буржуазного
общества,
особым образом
представляет
иудаизм
этого
общества... Какова
была основа
еврейской
религии?
Практические
потребности,
эгоизм.
Еврейский
монотеизм
на самом деле
представляет
собой
политеизм всевозможных
потребностей,
политеизм,
который даже
отхожие
места
превращает в
объект
божественного
закона...
Деньги
являются
ревнивым
богом Израиля,
рядом с
которым нет
места
никаким
другим богам.
Деньги принижают
всех богов
человека и
превращают
их в товар...
Торговля —
вот истинный
бог евреев.
Их Бог всего
лишь смутный
символ
торговли... За
абстрактной
формой
еврейской
религии содержится
презрение к
теории, к
искусству, к
истории, к
человеку,
понимаемому
как самоцель, это
точка зрения
реальной,
осознанной жизни,
добродетель
корыстолюбца.
И даже
отношения
между мужчиной
и женщиной
становятся
объектом
торговли!
Женщина
превращается
в объект
спекуляции.
Химерическая
национальность
еврея — это
национальность
торговца
и
корыстолюбца.
Еврейский
закон, лишенный
основы и
разума, является
лишь
религиозной
карикатурой
морали... Еврейское
лицемерие,
то самое
практичное
лицемерие,
наличие
которого в
Талмуде доказывал
Бауэр, это
отношение
мира эгоизма к
законам,
которые правят
миром (...).
Христианство
вышло из
иудаизма и
кончило
возвращением к
иудаизму.
Христианин —
это, по
определению,
теоретизирующий
еврей; еврей —
это,
соответственно,
практичный
христианин, а
практичный
христианин
вновь стал
евреем... Только
тогда иудаизм
смог достичь
всеобщего (allgemeine) господства
(...). Как только
обществу удастся
ликвидировать
эмпирическую
сущность
иудаизма,
прекратить извлечение
выгоды из
этого
положения,
еврей не
сможет
существовать...
Социальная
эмансипация
евреев — это эмансипация
общества от
иудаизма».
«Еврейский
вопрос» был
написан
Марксом зимой
1843-1844 годов
частично в
Крейцнахе,
частично в
Париже. Это
был решающий год его
жизни, год
женитьбы,
ссылки и
обращения в
коммунизм.
Это сочинение
уже
предвосхищает
«Немецкую идеологию»,
которую он
позднее
назовет «экзаменом
философской
совести», В
своем пророческом
гневе он
бичевал мир
своего
времени,
пользуясь
терминологией,
созданной
этим миром;
можно
предполагать,
что евреи,
которых
он знал лишь
на примере
нескольких
буржуа,
казались ему
столь же
достойными
осуждения,
как весь этот
мир. Темой
этого сочинения,
логикой его
построения и
даже заглавием
Маркс был
обязан Бауэру,
которого он
старался
превзойти в полемическом
запале. Кроме
того он с еще
большей
яростью
нападал на
буржуазное
общество, которое
оба они
отождествляли
с иудаизмом.
Но у отпрыска
рода раввинов
логично
предположить
и другую даль,
отсутствовавшую
у бывшего
христианского
богослова,
более глубокое
намерение
противоположной
направленности,
вызванное совсем
иной
страстью; отождествляя
иудаизм с
обществом и
магическим
образом
превращая всех
евреев в
людей,
умеющих
делать
деньги, этот
разоренный
еврей, обращенный
в
христианство
в возрасте
семи лет, мог
неосознанно пытаться
дистанцироваться
от иудаизма,
получить
сертификат
своей непринадлежности
к еврейству,
предъявить
алиби, на
которое особенно в
ту эпоху
тщетно
надеялось
столько его
собратьев.
Как бы ни
относиться к
этой
интерпретации,
было бы
ошибкой видеть в
«Еврейском
вопросе» лишь
полемический
прием по гегельянской моде,
т. е. ошибку
молодости. В
самом деле,
достаточно
краткого
знакомства с
перепиской
Карла Маркса,
чтобы
увидеть, что
он до
конца жизни
находил
удовольствие
в антисемитских
остротах. Следует
отметить, что
он применял
термин «еврей»
только к
другим, никогда
к самому
себе, что
подтверждает
нашу
интерпретацию:
«Еврей
Штейнталь с
медовой
улыбкой...» (1857);
«Автор, эта свинья
берлинской
журналистики,
— еврей по имени
Мейер...» (1860);
«Ремсгейт
полон вшей и
евреев» (1879).
Своего врача
он называл
евреем,
потому что
тот требовал
от него платы
(1854). Еще хуже,
если еврей
был банкиром:
Бамбергер является
членом «биржевой
синагоги
Парижа».
Фульд — это
«биржевой еврей»,
Оппенгейм -«египетский
еврей Зюсс».
Что же
касается Лассаля,
«форма его
головы и
его волосы
доказывают,
что он
происходит от
негров,
которые присоединились
к шайке
Моисея во
время исхода
из Египта»,
или же
он «самый
большой
варвар среди
всех польских
жидов», а
также
прокаженный
Лазарь, который
в свою
очередь
воплощает
«первоначальный
еврейский
тип».
Более того,
подобные
инвективы
можно найти в
неподписанных
политических
статьях,
которые в 50-х
годах автор
«Капитала» публиковал
в «New York Daily Tribune», чтобы
ежемесячно
сводить
концы с
концами.
Достаточно
одного
примера:
«Прошло
1855 лет после
того, как
Иисус изгнал
менял из
храма, и
то, что эти
торговцы,
которые
сегодня в основном
состоят при
тиранах,
снова
представлены
преимущественно
евреями, может
быть гораздо
большим, чем
простая историческая
случайность.
Еврейские
менялы лишь в
более
крупном масштабе
и более
гнусным
способом
делают
только то, что
многие
другие делают
в матом,
незначительном
масштабе. Но
поскольку
евреи так
могущественны,
наступило
время, когда необходимо
выявить и
разоблачить
их организацию».
Что
можно об этом
думать?
Возможно,
следует отнести
к Мессии
революции то,
что мы уже
говорили в связи
с Вольтером. В самом деле,
в алхимии
антисемитской
страсти
воображение (упреки
самому себе в
поступках,
свойственных
евреям,
продолжающееся
соперничество
с евреями при
отождествлении
себя с ними
в негативном
смысле) и
реальность
(быть евреем
по рождению,
но не хотеть
оставаться
евреем) могут
привести к
сходным результатам.
Но во втором
случае
результат
может
оказаться
еще более
взрывоопасным,
поскольку
реальность
выступает
как опора для
воображения.
Отсюда
возникают
дополнительные
стимулы и напряжения:
так,
обратившимся
в христианство
становится
еще более
важным
доказать
себе и
другим, что
они не
являются евреями.
В нашем
случае
друзья и
последователи
Маркса проявляли,
каждый
по-своему,
свое
еврейство.
Его зять
доктор
Лафарг даже
полагал, что
обнаруживал
еврейское
происхождение
в пропорциях
своего тела.
Но
антисемиты,
вышедшие из
числа потомков
Израиля, не
имели в своем
распоряжении
возможности подобно
Вольтеру
почувствовать
себя
христианнейшим
господином» («gentilhomme très Chretien») при встрече
лицом к лицу
с евреем.
Симуляция
оказывается
напрасной; удары
получает тот,
кто их
наносит,
жертва и
палач
сосуществуют
в одном теле,
так что
евреям
антисемитизм
приносит
лишь весьма
сомнительные
удовольствия.
Но были и
совсем
другие образы;
оставалась
«поставленная
с головы на
ноги»
историософия,
которая
сохраняла напряженность
апокалипсических
видений
младогегельянцев.
Этот революционный
и
христианский
мессианизм,
ошибочно
трактуемый как
«еврейский
мессианизм»
Карла Маркса
(При очень
широком
подходе
любой
мессианизм (в
том числе,
например, мессианизм
Просвещения
и, н еще
большей
степени,
мессианизм
хилиастических
движений
Реформации)
может квалифицироваться
как
«еврейский»,
поскольку
при выяснении
его истоков
неизбежно
происходит
последовательное
приближение
к еврейским
апокалипсисам
н
пророческим
книгам. Но
когда
говорят о
«еврейском мессианизме»
Маркса, то
обычно имеют
в виду его
этнические
или культурные
корни. В то
же время
совершенно
очевидно, что
r детстве
его не
познакомили
ни с
малейшими рудиментами
еврейской
традиции, и
он никогда не
думал о
самосовершенствовании
в этом
аспекте: все
его источники
(а он
проявлял
очень
хорошее
знание Библии) были,
в целом,
христианскими.
Более того,
он мог унаследовать
от семенной среды
некоторую
«веру в
прогресс»,
характерную
для
эмансипированных
евреев.), это
ожидание конца света
или
последней
битвы всегда
были для него
характерны.
Именно эта
эсхатология
находила
отклик в
научной
мысли марксизма.
Но здесь было
еще и другое:
не определялись
ли поиски последних
тайн бытия
стремлением,
по образцу
схоластических
традиций,
охватить
социальную
жизнь во всей
ее полноте,
определить
историческую
значимость и
вскрыть изменчивость
и относительность
социальных
институтов и
систем
правления?
Так или
иначе,
надежды и
метафизическая
интуиция
молодого Маркса не
переставали
воодушевлять
его социально-экономическую критику.
В частности,
в основе его
социологии
лежала милленаристская
ересь.
Неосуществимые
мечты двигали
вперед науку.
Как у
Кеплера и
Ньютона,
метафизические
построения
ищут опору в
строгих
доказательствах.
Как это часто
бывает,
поддельное
выдается за
настоящее, но
именно так
устроен этот
мир.
Поэтому
нет ничего
удивительного,
что оружие,
которым
Маркс хотел
поразить
современное
общество, вскоре
обернулось
против него.
В «Новой
Рейнской
газете»,
которую он
возглавлял в
конце революционного
1848 года, его
любимым
корреспондентом
был Эдуард
Теллеринг,
писавший ему
из Вены; «То,
что вы
называете буржуазным,
представлено
здесь
евреями, которые
завладели
демократическими
рычагами
управления.
Но этот иудаизм
в десять раз гнуснее
западной
буржуазии...
Если мы победим,
то еврейские
низы, чьи
подлые
махинации
полностью
дискредитируют
демократию в глазах
народа, как
всегда
окажутся в
выигрыше и
заставят нас ощутить
все низости
буржуазного
режима...» После
поражения
революции
Теллеринг
попытался
поступить на
службу
прусского
правительства.
Ради
публичного
покаяния в 1850
году он
опубликовал антикоммунистическую
брошюру, в
которой писал:
«Будущий немецкий
диктатор
Маркс
является
евреем. А нет
более
безжалостных
мстителей,
чем евреи. В 1848
году я
вынудил его выступить
против евреев в его
газете. Кусая
губы, он
сделал это,
потому что
остальные его
сотрудники
также
выступали
против евреев.
Теперь его
сердце стремится к
мести...»
Брошюра
называлась
«Авангард
будущей немецкой
диктатуры
Маркса и
Энгельса».
Этому примеру
последовали
другие, число
которых
постоянно
возрастало.
Сочинение
Теллеринга оказалось
лишь первым
камнем.
Рихард
Вагнер
Многие
художники
стремились
стать пророками,
но Вагнер оказался
единственным,
кого
признали в качестве
такового в
его собственной
стране и на
всем Западе.
Поэтому он
нас здесь интересует
не как чистый
музыкант, а
как музыкант,
которому удалось
внести свой
вклад в
политическое
формирование
своей эпохи.
В его
случае все
было
исключительным.
Начнем с
неразрешимой
проблемы его
происхождения,
поскольку
никогда не
удастся выяснить,
был ли он
сыном
саксонского
чиновника
Карла Вагнера или
актера
Людвига
Гейера, чье
имя он носил
до
четырнадцати
лет.
Еще меньше
шансов
установить,
был ли этот
актер евреем,
как
это часто
утверждалось
(В 1912 году
некий Отто
Бурно
посвятил
тему своей
докторской
диссертации Людвигу
Гейеру.
Саксонские
приходские
архивы
позволили
ему
установить
предков Гейера
вплоть до его
прадеда
Беньямина Гейера,
который в
конце XVIII века был органистом
в церкви
Эйслебена.
Изучение актов
о рождении
последующих
поколе ний
позволили
ему установить,
что все
потомки
Людвига
Гейера относились
к
евангелической
церкви, на
основании
чего он
сделал вывод,
«что
возможность
отцовства Гейера
не влечет за
собой ничего
унизительного
для оценки
творчества
Вагнера». (O. Bournot. Ludwig Heinrich Christian
Geyer. Leipzig, 1913, p.
13.) Таким
образом, поклонники
Вагнера
могут
успокоиться,
но существенно,
что сам
Вагнер не
располагал
этими
сведениями;
едва ли он
мог помышлять
о том, чтобы
предпринять
расследование
происхождения
своею отчима.).
Сами по себе
подобные
вопросы не
имеют
значения для нашей
темы;
напротив,
чрезвычайно
существенным
является то, что об
этом думают
сами
действующие
лица, что
оказывается истиной
в их глазах.
Известно, что
Вагнер склонялся
к «гипотезе о
Гейере», т. е.
считал себя
внебрачным
ребенком.
Думал ли он к тому же,
что Гейер
(что
по-немецки
значит «коршун»)
был евреем?
Это также
кажется
вероятным. Но
опять
возникает дилемма:
просто
незаконнорожденный
или внебрачный
сын еврея — здесь
нет
существенной
разницы,
поскольку
для неосознанного
антисемитизма
еврей является
незаконнорожденным;
но и обратное
может быть
справедливым
в той мере, в
какой
преследуемый
незаконнорожденный
сближается с
евреем. И тот,
и другой являются
темными
личностями,
«без крова и
очага». Мы
можем напомнить
то, что мы
говорили в
предыдущей
главе: в подобных
делах
воображение,
«психическая
реальность»
имеют
первостепенное
значение. В
крайнем
случае можно
задать себе
вопрос на этот раз
в связи с
причудами
коллективного
воображения:
стал бы
Вагнер (т. е.
«каретник»)
для Германии
тем же самым
и под именем
коршуна?
В его
автобиографии
мы читаем,
что в детстве
Вагнер
называл себя
этим вдвойне
сомнительным
именем («Gayer [«коршун»]
это уже
почти Adler [«орел»]», —
восклицал
Ницше) (Adler является
довольно
распространенной
фамилией
среди
немецких
евреев, также как и
другие
«птичьи»
фамилии — Sperling (воробей),
Опт (гусь), Strauss (страус)
и, наконец, Vogel (птица).
Кроме того, в
немецком
языке, как и
во французском,
слово
«коршун»
имеет
переносное
значение «хищник,
ростовщик»,
что могло
лишь усиливать
подозрения
относивший
происхождения
отчима
Рихарда
Вагнера.). Вагнер
пишет, что
Людвиг Гейер
утешал его
мать в связи
с изменами ее
мужа, и вообще
отзывается о
нем очень
тепло и с любовью,
называя его иногда
своим
отчимом, а
иногда отцом,
как если бы
он сам не был уверен в том,
кем он ему
приходится в
действительности.
Эти описки,
сделанные
человеком,
рисующимся для
вечности,
свидетельствуют
о
происхождении
невроза, который
по-своему
отмечают почти все
биографы
Вагнера в зависимости
от степени
своего благоговения
перед
священным
идолом: непропорциональная,
чисто вагнеровская
мания
жалобщика.
Приведем
свидетельство
его первого
французского
апостола Эдуара
Шуре:
«...
малейшее
противоречие
вызывало у
него неслыханный
гнев. Это
были прыжки
тигра, вой
фавна. Он
метался по
комнате как лев в клетке,
его голос
становился
гортанным,
жалящие
направо и
налево слова,
раздавались
как рев. В такие
минуты он казался
необузданной
стихией, как
вулкан во
время
извержения.
Наряду с этим
ему были
присущи
приступы
пылкой
симпатии, трогательные
проявления
жалости,
необыкновенное
сочувствие к
страдающим
людям, к
животным и
даже растениям.
Этот Вспыльчивый
человек не
мог видеть
птицу в клетке;
он бледнел при виде
срезанного
цветка, а
когда он замечал
на улице больную собаку,
то
приказывал
принести ее к
себе в дом.
Все в нем было
огромным,
чрезмерным...»
Разве
некоторые
черты этого
портрета, точнее
самые первые,
не
напоминают
немецкого
идола нашего
столетия?
Любовь к животным
может
служить
здесь путеводной
нитью;
перерезание горла
курице
пробуждало в
Вагнере
старые наваждения,
как он сам
писал
Матильде
Везендонк:
«Страшный
крик живого
существа, его
раздирающие
предсмертные жалобы
наполняют
ужасом мою
душу. С тех пор
я не могу
отделаться
от этого впечатления,
которое ко
мне так часто
возвращается.
Ужасна эта
бесконечная
пропасть
жестокого
страдания,
на котором
продолжает
покоиться
наше столь
благополучное
существование...»
Мания
кастрации
была у
Вагнера
тесно связана
со страхом смерти,
а также с любовным
пылом, с его
бурными,
скандальными
связями, с
его
необузданной
страстью к роскоши,
которые по-своему
описывают
все его
биографы. Он
сам оправдывается
за это
перед своим
другом
Листом,
ссылаясь на свой
гений художника и
мага:
«...я
не могу жить
как собака. Я
не могу спать
на
соломенной подстилке и
удовлетворяться
низкосортными
напитками.
Моя чувствительность,
столь
возбудимая,
столь хрупкая,
исключительно
нежная и
мягкая,
должна быть
удовлетворена
каким-либо
образом,
чтобы мой дух
мог
предаться чудовищно
трудной
задаче созидания
несуществующего
мира».
Этот
созданный им
величественный
мир в дальнейшем
был населен
ариями и
семитами, —
самозванство
вагнеровского
масштаба.
Все в нем
было
величественным:
пробуждение
его антисемитской
ярости,
занявшей
особое место
в истории
музыки и в
истории Германии,
заслуживает
еще и места в
учебниках по психологии.
Эта ярость
выплеснулась
наружу в 1850
году, когда Вагнеру
было
тридцать
семь лет; до
того, как он
сам об этом
пишет, он
выступал за
полную эмансипацию
евреев.
В 1837 году он,
никому
неизвестный
музыкант, завязал
отношения
с Мейербером,
который был
на двадцать
лет его старше и в ту
эпоху был
королем
европейской
оперы.
Сначала Мейербер
стал для
Вагнера
богом
творчества,
немецкого и
мирового. В
своем первом
письме,
посланном
издалека,
Вагнер писал:
«...здесь
не место
умножать
неуклюжие
хвалы в адрес
вашего гения;
я ограничусь
словами о
том, что я вижу,
как вы в
совершенстве
решаете
задачу немца,
освоившего достоинства
итальянской
и
французской
школ, чтобы
сделать
всеобщим
достоянием
творения
своего
собственного
гения...»
В одной
статье
Вагнер
сравнивал
Мейербера с
Глюком, Генделем
и Моцартом,
его
старинными
немецкими предшественниками.
Когда
в 1839 году
Вагнер
отправился в
Париж в поисках
успеха,
Мейербер
помог ему с
истинным
великодушием,
ввел его в музыкальные
круги и
одолжил
денег. Уверенный
в себе
молодой музыкант
принял это
как должное:
мог ли он представить
себе лучшего
приемного
отца, чем
богатый и
доброжелательный
художник-еврей,
чье имя к
тому же
рифмовалось
с именем
Гейера? Итак, он говорил
Мейерберу,
что надеялся
только на его
поддержку; он
умолял:
«Помогите
мне, и Бог мне
поможет, с благоговением
я вручаю
себя вам со
всеми моими
грехами, несчастьями,
слабостями и печалями, я
молю Бога и
вас избавить
меня от всех
зол. Не отнимайте
у меня вашего
расположения,
и Бог будет
со мной...»
Как
бы ни были
преувеличены
эти излияния,
они вполне соответствуют
тем чувствам
искренней благодарности,
которые
отразились в
его личном
дневнике за
июнь 1840 года. Но
склад характера
Вагнера и,
возможно,
парижские интриги
не позволили этой
идиллии
продолжаться
слишком
долго. И хотя
Мейербер
по-прежнему
исполнял
свою роль
надежного
покровителя,
его протеже
вскоре
проявил
весьма
откровенную
двуличность.
Переписка
с Робертом
Шуманом
проливает
свет на эту
историю. В конце 1840 года
Вагнер еще
был
сторонником
Мейербера:
«Не позволяйте
ругать
Мейербера: я
обязан ему всем,
и особенно своей очень
близкой
славой!»
Такие
обязанности
очень скоро оказываются
невыносимыми
— в начале 1842
года тон
становится совершенно
иным: «Галеви
прямой и
честный, он
не заведомый
коварный
лжец как
Мейербер. Но
не нападайте
на него! Он
мой
покровитель и
— кроме шуток —
очень
приятный
человек!»
Итак, Вагнер
еще не стал
сознательным
антисемитом,
но он уже
настроен
против
Мейербера и ...
он проявляет
осторожность.
Достаточно
того, что
Мейербер
продолжает оказывать
ему поддержку,
организуя
постановку
«Риенци» в Дрездене
и «Летучего голландца»
в Берлине,
чтобы Вагнер
публично
выразил ему
свою благодарность
в первом
издании
своей
«Автобиографии»
и в письме,
датированном
февралем 1842
года: «Целую
вечность я не
смогу
говорить вам
ничего
другого,
кроме благодарности!»
Однако
в письме
Шуману он
замечает, что
творчество
его
благодетеля это
«источник,
даже один
запах
которого уже
издалека
внушает мне
отвращение,
как только я
его
почувствую».
Тем не менее
он продолжает
обхаживать
Мейербера,
что позволяет
ему еще раз
осенью 1848 года
получить от
него
финансовую
помощь.
Потерпев
неудачу в
Париже, с 1842
года Вагнер
становится оперным
дирижером в
Дрездене. Это
революционный
и младогегельянский
период его
жизни: он
читает Фейербаха,
заводит дружбу с
Бакуниным,
хочет
связать
будущее своего
искусства с
политическим
будущим
Германии и
весной 1849 года принимает
участие в
саксонской
революции.
Забавный
эпизод
показывает,
что он был
осторожным
революционером,
«знающим, до
каких
пределов он может
доходить»; в
критический
момент беспорядков
этот неудержимый
позволил
своей жене
Минне запереть
себя на ключ.
Затем он
эмигрирует в
Швейцарию,
где в 1849-1851 годах
сочиняет
свои
основные
теоретические
трактаты. В
этой ссылке
он сосредотачивается
на
германских и
германоманских
мифах; отныне, как
хорошо
известно, он
станет
перелагать
на музыку
филологические
и
метафизические
спекуляции и
будет иметь
сенсационный успех. В 1939
году Жорж
Дюмезиль
вспоминал: «В 1914—
1918 годах
вагнеровские
имена,
вагнеровская
музыка
вдохновляли немецких
бойцов во
время
поражений и
потерь еще
сильнее, чем в часы
триумфов.
Третьему
рейху не
пришлось
создавать
свои основополагающие
мифы...» Но
прежде чем
вдохнуть
жизнь в эти мечты,
Вагнер
занялся
объяснением
своего проекта.
В
первом из
своих
сочинений он
провозглашает,
что легенда более
реальна, чем
история, и
формулирует
так
называемую арийскую
теорию
происхождения
человечества:
«Именно в
этих горах
[в Гималаях]
мы должны
искать
первоначальную
родину современных
народов Азии
и всех
народов, которые
переселились
в Европу.
Там
находится
источник
всех цивилизаций,
всех религий, всех
языков...»
Далее он
воскрешает
древнего
бога Вотана или,
скорее,
думает, что
нашел в нем
Бога христиан,
Бога Сына, что
стоит
отметить, а
не Бога Отца:
«Не
следует
думать, что
высший
отвлеченный бог
германцев Вотан был
вынужден
уступить
свое место Богу
христиан;
скорее он
смог
полностью
отождествиться
с ним; достаточно
очистить его
от
всевозможных
атрибутов,
которыми наделили
его различные народы в
зависимости
от своего
национального
характера, страны,
климата...
Этот
первобытный
бог, единственный,
национальный,
к которому разные
народы
возводили
свое земное
существование,
со всей
очевидностью
был забыт в
наименьшей степени:
именно в нем
обнаруживается
ключевая
аналогия с
Христом,
сыном Божьим,
поскольку он
тоже умер,
был оплакан и отмщен
подобно тому,
как еще
сегодня мы мстим
евреям за
Христа, Вера
и
привязанность
тем легче
перешли на
Христа, что в
нем узнали
древнего
Бога».
Но Вагнеру
также было за
что мстить —
детство,
нищета, неудачи?
Или
благодеяния,
полученные
от еврея
Мейербера, и своя
собственная
угодливость?
Есть все
основания
полагать, что
эта
последняя
причина была
достаточно
весомой,
однако
Вагнер по-прежнему
проявлял
осторожность
и опубликовал
свой трактат «Иудаизм
в музыке» под
покровом
двойной анонимности:
он подписал
его
вымышленным
именем и
подвергал
нападкам не прямо
Мейербера, но
через
посредство
Мендельсона-Бартольди
и евреев
вообще. В
июне 1849 года он
поделился своими
намерениями с
Листом:
«Необходимо,
чтобы у меня
было столько
же денег,
сколько у
Мейербера,
даже больше,
чем у Мейербера,
иначе я
становлюсь опасен. Из-за
отсутствия
денег у меня
возникает
бешеное желание
заняться
терроризмом
в области
искусства.
Благослови
меня, или,
еще лучше,
помоги мне.
Возглавь эту
великую
охоту: мы откроем
такую
стрельбу, что
перебьем
огромное
количество
зайцев...»
В
следующем
году он
приступил к
осуществлению
своего проекта.
Три темы
пересекаются
в «Иудаизме в
музыке»,
самом знаменитом
и самом
влиятельном
его трактате.
В качестве
введения в
тему Вагнер
совершает
публичное
покаяние
бывшего революционера,
который отныне
намеревается
заключить
мир с властями
и
установившимися
традициями —
это еще одна
причина, чтобы
сделать из
евреев
козлов
отпущения:
«Даже
когда мы
боролись за
эмансипацию
евреев, мы
выступали скорее за
абстрактный
принцип, чем
за конкретное
дело. Кроме того, весь
наш
либерализм
был лишь
игрой немного
смущенного
ума, когда мы
защищали народ,
который не
знали, и даже
избегали
малейших
контактов с
ним. Наши
страстные
требования
равноправия
для евреев во
многом
определялись
возбуждением,
вызванным
общим
состоянием
умов, а не
реальной
симпатией...»
Вторая тема
этого труда
состоит в
том, что евреи
господствуют над
выродившимся
обществом и
особенно над
искусством этого
общества:
«Нам нет
нужды
доказывать, что
современное искусство
иудаизировано;
факты бросаются
в глаза и
совершенно очевидны.
Самая
неотложная
задача
состоит в
освобождении
от еврейского
господства...»
За этим
следуют погребальные
образы:
«Только
в тот момент,
когда
становится
очевидной
внутренняя
смерть
организма,
чуждые
элементы
оказываются
достаточно
сильными,
чтобы им
завладеть, но
лишь для
того, чтобы
обеспечить
его
разложение.
Тогда плоть
этого организма
может исчезнуть в
кишении
червей, но
какому
человеку в здравом
уме придет
в голову
относиться к
этому
организму как
к живому?»
Но
если
соблазнитель-еврей
идет от одной
победы к
другой, его
положение не
становится
менее трагическим.
Вагнер
старается
описать нам
это
положение,
что является третьей
темой «Иудаизма
в музыке», в
которой
желчь не исключает
ясности ума:
«Образованные
евреи приложили
все усилия,
которые только можно
себе
вообразить,
чтобы
освободиться
от
характерных черт
своих
вульгарных
единоверцев:
во многих
случаях они
даже считали,
что
достижению
их целей
может способствовать
христианское
крещение,
которое
смоет все следы
их
происхождения.
Но это
рвение,
которое
никогда не
приносило
всех
ожидаемых результатов,
приводило
лишь к еще
более полной
изоляции образованных
евреев, к
тому, что они
становились
самыми черствыми
из людей, в
такой
степени, что
мы теряем
наше прежнее
сочувствие к
трагической
судьбе этого
народа».
Ничего
хорошего не
может
произойти от
таких евреев,
вдвойне
зловредных и
бесплодных в
глазах Вагнера,
поскольку
они «порвали
все связи со
своим
собственным
народом».
Даже Мендельсон-Бартольди,
чей талант в
частных
беседах он
ставил исключительно
высоко,
никогда не
мог «оказать
на наше
сердце и нашу
душу такое
всеохватывающее
воздействие,
которое мы
ожидаем
от
искусства».
Но самые
ядовитые
стрелы
оказались
пущенными
в Мейербера:
«Тому, кто
наблюдал
дерзкие манеры
и
безразличие
собрания правоверных
в синагоге во
время
божественной
службы в музыкальной
форме, легко
понять, что
оперный композитор-еврей
не
будет задет
подобным
поведением
публики в
театре и без отвращения
станет
работать для
театра... Благодаря
впечатлению
холодности и
настоящей
неловкости,
возникающему
у нас, знаменитый
композитор
открывает
нам специфику
иудаизма в музыке.
Из
внимательного
рассмотрения
тех фактов,
которые мы
смогли
узнать во
время
поисков
причин нашего
необоримого
отвращения к
еврейскому
духу,
вытекают
доказательства
бесплодности
нашей эпохи в
области
музыкального
искусства».
В
заключение
Вагнер пишет:
«Иудаизм — это
дурная
совесть
современной
цивилизации».
Он напоминает
о Вечном
жиде, который
может
надеяться на
спасение
только в
могиле.
Посредством
угроз он
увещевает
евреев:
«Подумайте,
что
существует
одно-единственное
средство
снять
проклятие, тяготеющее
над вами: искупление
Агасфера —
уничтожение!»
Этими строками
завершается
текст; имя
Мейербера ни
разу в нем не
упомянуто.
В следующем
году, в
работе «Опера
и драма» Вагнер
походя
подвергает
открытой
критике Мейербера,
называя его
по имени и выдвигая
новый
аргумент:
«Будучи
евреем, Мейербер
оказался лишенным
родного
языка,
неразрывно
связанного с
самыми глубинными
чувствами его
существа; он
с одинаковым
интересом говорит на
каком угодно
языке и
перекладывает
этот язык на музыку
таким же
образом». В
дальнейшем
Геббельс
повторит эту мысль в
более
краткой
формуле:
«Когда еврей говорит
по-немецки,
он лжет!»
В своей
«Автобиографии»
Вагнер
уверял, что
«Иудаизм в музыке»
вызвал
против него
еврейский
заговор во
главе с Мейербером;
он
приписывал
этому
заговору всю критику,
все интриги, все
удары судьбы,
с которыми
ему пришлось
столкнуться
в его бурной
жизни после 1851
года:
«Сенсация,
вызванная
этой
публикацией,
настоящий ужас,
распространяемый
ею,
невозможно
сравнить ни с
одним
событием такого
рода... Именно
этим
объясняется
неслыханная
враждебность,
проявляемая
по отношению
ко мне со стороны
всей европейской
прессы... Эта
ярость выразилась
в
вероломстве
и клевете,
ибо вся
кампания
была
организована
большим
знатоком
этого дела
г-ном
Мейербером, и
он управлял
ею твердой рукой до
конца своих
дней...»
Мы
здесь видим
Вагнера во
власти мании
преследования;
первый
подходящий
случай
сделал его
законченным
антисемитом. В 1853 году
Лист
описывал
княгине
Витгенштейн
новую манию
их общего
приятеля: «... он
бросился мне на
шею, потом он
катался по
полу, ласкал
свою собаку
Пегги и
говорил ей глупости,
время от
времени
бросая
оскорбления
в адрес евреев,
которые
представляются
ему общим
наименованием
с очень широким
значением.
Одним словом,
это грандиозная,
величественная
фигура,
чем-то
напоминающая
Везувий...» Двадцать
лет спустя
последователь
Гобино
Людвиг Шеман
дал более
подробное
описание вагнеровских
вспышек
гнева:
«Его
жалобы на
невыразимую
нищету, в
которую
евреи
ввергли наш
народ,
достигли
высшего
накала в
описании
положения немецкого
крестьянина,
у которого
вскоре в
собственности
не останется
ни одного
арпана (Старинная
мера
сельскохозяйственных
угодий. 3000-5100 кв. м (Прим.
ред.)). Я никогда
не замечал в
нем ничего,
что даже
отдаленно
напоминало
бы этот священный
гнев; после
этих
заключительных
слов он
совершенно
вне себя бросился
в зимнюю ночь
и вернулся
только через
какое-то
время, когда
приступ уже
прошел, а
шалости
ньюфаундленда,
сопровождавшего
его, вернули
ему хорошее
настроение...»
Отметим, что
на заднем
плане этих
обличительных
речей
вырисовываются
собаки —
пудель Пегги
или верный
ньюфаундленд. Это
заслуживает
специального
рассмотрения.
В то же время другие
письма и
свидетельства
говорят о том,
что Вагнер,
не склонный
питать
иллюзии на
свой счет,
полностью
сознавал преимущества,
которые он
мог
извлекать из своей
мании — субъективные
преимущества:
«...уже в
течение
долгого
времени я сдерживал
гнев против
евреев, гнев,
столь же
присущий
моей натуре,
как желчь
крови... Их проклятые
писульки
давали мне
повод, и я взрывался...»
(письмо
Листу, 1852 г.). Но
были и объективные
преимущества,
рост
известности:
«Благодаря
глупости Мейербера,
нанявшего в
Париже толпу
писак, я
внезапно
стал там знаменитым,
по крайней
мере ко мне
проявляют
большой интерес...
Перспектива
жестокой, но
значительной
и
многообещающей
борьбы с
Мейербером
возбуждает
мою... скажем:
мою злость (письмо
племяннице
Франциске,
датированное
тем же годом).
Этот
проницательный
Вагнер
заблуждался только
в одном пункте:
Мейербер
никогда
ничего не
предпринимал
против своего бывшего
протеже, он
придерживался
принципа не
отвечать на нападения и
смирился с
окружающим
антисемитизмом.
Тем не менее
исторически
в
человеческом
плане он
оставался
проигравшим,
«притворщиком».
(Как если бы
он заранее смирился
с этим, в
1840 году
Мейербер
писал
Генриху
Гейне, что «девяносто
девять
процентов
читателей
антисемиты, поэтому
они наслаждаются
и всегда
будут
наслаждаться
антисемитизмом,
если только
его будут
преподносить
им достаточно
умело».)
«Евреи»
этой эпохи
также
никогда
ничего не предпринимали ни против
композитора,
ни против
памфлетиста;
напротив, он
продолжал
находить среди
них
поддержку и
самых верных друзей.
Под сенью
музыкального
шатра, под лозунгом
искусства
для
искусства
диалектика
антисемитизма
могла
свободно
развиваться
во всей своей
чистоте.
* * *
Каковы бы ни
были причины,
факт состоит
в том, что в области
изящных
искусств эмансипированные
евреи прежде
всего
добились
превосходства
как
музыканты. С
самого
начала XIX века
они были
композиторами
и исполнителями:
в том, что
автор «Кольца» и
гениальный
антрепренер
Вагнер прибегал
к их талантам,
нет ничего
удивительного.
В данном
случае
симптоматичной
является
частота.
Предрасположение
Вагнера к
исполнителям-евреям
хорошо
известно;
«Почему ваш
отец и мой не
сделали нам в свое
время
обрезание?» —
комично
восклицал
дирижер
оркестра Ганс фон
Бюлов,
обращаясь к
своему
собрату.
«Многие
из моих
лучших
друзей
евреи»;
Вагнер
всегда
следовал этому
золотому
правилу
антисемитизма
прошлого. Но
эта преступная
склонность
или это
алиби, имеет
и обратную
сторону; психологически
выгода легко
становилась
взаимной. В
окружении
Вагнера
самым
крайним
случаем
такого рода
была история с виртуозом
Иосифом
Рубинтштейном.
Их связь
началась с
письма,
отправленного
этим
музыкантом
со своей
родной
Украины автору
«Иудаизма в
музыке», в
котором он
писал, что
согласен с ним по всем
пунктам и что
поэтому ему
остается
выбор между самоубийством
или
искуплением
под сенью Метра.
Вагнер согласился
оказать ему
отеческое
покровительство,
принял его в 1872 году в
число своих
домочадцев, и
он стал его
любимым пианистом;
мелодии Зигфрида,
Вотана,
Валькирий исполнялись
для
гостей в
обработке
для
клавишных
этим евреем.
Его преданность
Вагнеру не
знала границ,
а его смерть повергла
Рубинштейна
в такую
растерянность,
что он совершил
самоубийство
на могиле
своего метра.
В
официальной
биографии
Вагнера написано: «Он не
смог вынести
того, что
вынесли все
приверженцы Метра —
пережить
его».
Другой
пианист,
ученик Листа
Карл Таусиг не
упоминается как еврей в
этой
биографии,
составленной
под
наблюдением Козимы
Вагнер: ее
авторы
ограничились
намеком на
«его темное происхождение».
Дело в том,
что Таусиг
был также
деловым человеком,
он был
главным
творцом
байрейтского
проекта;
безусловно,
поклонникам
Вагнера было
важно пощадить
его посмертно.
Также
евреем был
тенор
Анджело
Нойман, любимый
Лоэнгрин и
Зигфрид
Вагнера; став
директором театра,
он сумел получить
от метра
обещание
мировых прав
на «Парсифаля»
за пределами
Байрейта.
После
артистов,
импресарио,
поклонников
и меценатов
Вагнер
особенно
ценил
музыкального
критика
Генриха Поргеса,
так что он
пригласил в
Мюнхен и хотел
привязать к
себе в
качестве
секретаря
этого
«старейшину
вагнерианцев».
Делами Patronalsverein в
Байрейте
управлял
некий банкир
Кон, и сам композитор
соглашался с
тем, что
больше всех
его операм
аплодировали
евреи.
Пытались ли
они
утвердить
таким
образом свою
принадлежность
Германии?
Притягательность
антисемитов
для
ассимилированных
евреев может
питаться из
разных источников:
в их глазах
этот враг
может казаться
наделенным
специальными
полномочиями
для выдачи
особого
сертификата
патриотизма
или неиудаизма. Искушение
может
оказаться
довольно
изысканным:
например,
приведем
размышления,
возникшие
после
прочтения
«Иудаизма
в музыке»,
которые
некий еврей
традиционных
взглядов, романист
Бертольд
Ауэрбах,
доверял
своему
родственник):
«Это
сочинение
является
более опасным
и ядовитым,
чем это может
показаться, и
нельзя
ограничиваться
словами: это
пройдет,
поскольку
вскоре
станет
очевидным, что
Вагнером
движет лишь
хитрость и
зависть. Нет,
здесь что-то
совсем
другое, что нужно
признать и
понять до
конца (...)
многое из того,
что Вагнер
говорит о
музыке
Мендельсона,
я и сам
чувствовал...»
Ауэрбах
добавлял, что
этой музыке
недоставало
естественности и делал
исключение
лишь для
«Вальпургиевой
ночи» и «Сна в летнюю
ночь».
Выступал ли
он только в
качестве
музыканта или стремился
одновременно
проявить
себя в качестве
истинного немца?
Посмотрим
теперь на
вагнеровскую
сторону
этого дела.
Его антисемитизм
все более
нарастал до
последних
дней его
жизни и приобретал
все более
агрессивные
формы. Прежде
чем
обратиться к его
сочинениям
или причудам,
отметим
характерную
реакцию на
следующий
день после
пожара в
венском
Ринггеатре, в
котором
погибло
восемьсот
человек,
христиан и евреев,
он воскликнул: «Люди
слишком
плохие и не
заслуживают
жалости в
случае массовой
гибели. Каков
толк от этих
подонков,
собравшихся
в таком
театре? Вот
когда
рабочие
становятся
жертвами
катастрофы на шахте, это
меня
волнует...» В
том же 1864 году
он заявлял: «Если род
человеческий
погибнет,
потеря будет
невелика: но
если он
погибнет
из-за евреев,
это будет позором».
Пусть
погибнет мир, но пусть
он погибнет
благодаря
Вагнеру!
Почему
антисемиты
находят
удовольствие
в позорном
для них
обществе
евреев?
Безусловно,
здесь может
быть
множество мотивов,
среди
которых
отметим и то,
что таким
способом они могли
проявить
свое
благородство.
Но главной
целью была возможность
выставить
напоказ свое
арийское
превосходство
заискивающим
евреям, а в
конечном
итоге и самим
себе. Подавлять евреев
значит
подняться
над самыми коварными
в мире людьми,
превзойти
сверхчеловеков,
сумевших
довести до
отупления и
сделать
бесплодными
ариев: «Мы
набитые
дураки,
которые всем
обязаны
евреям», —
говорил
Вагнер незадолго
до смерти.
Этот тиран
получал
удовольствие
от игры с «евреем»
как кошка с
мышкой. На
вершине
славы он
доверял
дирижировать
«Парсифалем»,
этим
«германо-христианским
священным
сценическим
произведением»
(christlich-germanisches Weihefestspiel) руководителю
оркестра
Герману Леви,
которого он
называл
своим «полномочным
представителем»
и даже своим alter ego. Он хотел
обратить его
в
протестантство,
но также
выражал свое
удовлетворение тем,
что он
сохранил
свое имя,
ничего в нем
не меняя. Небольшая
размолвка,
происшедшая
незадолго до
первого представления
«Парсифаля»,
хорошо
показывает природу
их взаимоотношений.
В середине
июня 1881 года
Вагнер
получил из
Мюнхена анонимное
письмо, в
котором его
умоляли не позволять
дирижировать его
произведением
еврею, а
также намекали
на его незаконную
связь с
Козимой. В
тот день
супруги Вагнеры
ожидали Леви
к завтраку.
Муж положил
письмо на стол
в комнате, отведенной
Леви.
Леви
опоздал.
Вагнер ждал
его у входа с
часами в
руках и сказал
ему
серьезным
тоном: «Вы
опоздали на десять
минут! Отсутствие
пунктуальности
идет сразу после
неверности!»
Затем он
добавил:
«Теперь пошли
завтракать.
Нет, сначала
прочтите письмо,
которое я
приготовил
для вас».
За
столом
взволнованный
письмом Леви
хранил
молчание. Вагнер
спросил его,
почему он
столь молчалив.
Леви ответил,
что он не
понимает,
почему
Вагнер дал
ему прочитать
письмо
вместо того, чтобы
немедленно разорвать
его. В ответ
он услышал: «Я вам скажу.
Если бы я
никому не
показал это письмо,
если бы я сразу же
разорвал его,
возможно,
что-то из его
содержания осталось бы
во мне, а так,
могу вас
уверить, что
у меня не останется
от него
никаких
воспоминаний».
Не прощаясь,
Леви
вернулся в
Бамберг,
откуда он
настойчиво
потребовал
от Вагнера
освободить
его от
дирижирования
«Парсифалем».
Вагнер
ответил
телеграммой:
«Дорогой
Друг, я прошу
вас со
всей
серьезностью
вернуться
как можно быстрее:
главное дело должно быть
доведено до
конца». Леви
настаивал на
своей
отставке и получил
после этого
письмо,
содержащее следующие
фразы:
«Дражайший
друг! Я
выражаю мое
глубокое уважение
вашим чувствам,
однако таким
образом вы не
сможете
облегчить ни ваше, ни мое
положение.
Причина
состоит в
том, что вы
смотрите
на самого
себя столь
мрачно, что в
наших
отношениях с вами мы
будем
охвачены
тоской. Мы
совершенно
согласны в том, чтобы
открыть это
г... всему миру,
но для этого
требуется, чтобы вы не
оставляли
нас и
отказались
от этой бессмыслицы.
Во имя
любви к
Господу
немедленно
возвращайтесь
и постарайтесь лучше
нас узнать!
Ни в чем не
отказывайтесь
от вашей веры,
но
наберитесь
мужества для
этого! — возможно,
в вашей жизни
произойдет
большой
переворот, — в
любом случае
вы будете
дирижером
«Парсифаля».
Такова была
любимая игра
Вагнера:
садистское
желание унижать;
сентиментальный
и
покладистый
нрав; но
прежде всего стремление
еще теснее
привязать к
себе свою
жертву. Леви согласился
с тем, что
«Иудаизм в
музыке» был продиктован
благородным
идеализмом; в
том же году
он писал
своему отцу, раввину:
«Потомки
когда-нибудь
признают, что
Вагнер был таким же
великим
человеком,
как и
музыкантом, что
уже хорошо
понимают его
близкие. Его
борьба
против того,
что он
называл «иудаизмом»
в музыке и
литературе
также
объясняется
самыми благородными
мотивами».
После
смерти этого
верного
последователя
Вагнера, Х. Ст.
Чемберлен
посвятил ему
хвалебную
заметку в "Bayreuther Blatter». Отметив его
достоинства
еврея, не
похожего на
других, он приходил к
выводу, что
его
неразрешимая
человеческая
проблема, т. е. сознание
позора его
происхождения,
делала его
особенно подходящим
для
художественного
выражения
безнадежных
поисков
«Парсифаля».
Но, как мы
увидим ниже,
все происходило
таким
образом, как
если бы этот
зять Вагнера
остановился
на середине
пути своих
размышлений. Вагнеровская
библиография
насчитывает более
сорока пяти тысяч
названий,
возможно,
уступая в
этом отношении
только Иисусу
Христу и
Наполеону.
Никакой
другой художник
так не волновал
массы, но
никого так не
ненавидели,
как его.
Он
стал главным
разочарованием
в жизни Ницше,
который очень его
любил, но
затем стал
убеждать немцев
защищаться
от него
«как от
болезни»
(«Казус
Вагнер»).
«Вагнер — это
полнота, но это
полнота
порчи; Вагнер
— мужество,
воля, убежденность
порчи». И
Ницше
объявил
войну
«байрейтскому
кретинизму и одновременно
немецкому
вкусу». (Ведь,
например,
Эдмунд фон Хаген в
своих
«Афоризмах о
Вагнере»
называл своего
кумира «всемогущим,
Софоклом,
Платоном,
Шекспиром и
Бэконом,
Шиллером и
Кантом, Гете
и
Шопенгауэром
в одном лице, господствующем
над миром».)
Но
вагнерианство,
как и
гитлеризм,
было общеевропейским
феноменом.
Во Франции
имел место
энтузиазм
Бодлера,
Барреса и Пруста,
символистов
и
«Вагнерианского
обозрения»,
«служение с самого
детства у
алтарей бога
Рихарда
Вагнера», о
котором говорит
Леви-Строс.
Время, а в еще
большей степени
испытание гитлеризмом
постепенно
изменили
оценки искусства,
которое претендовало
на то, чтобы
быть
искусством будущего,
но которое подготовляло
кровавое
прошлое. В
конце
прошлого
века Анри Лихтенберже
писал: «Нет
сомнений, что
этот немец
чистого происхождения,
этот
подлинный
немецкий гений
именно среди нас
нашел свою
вторую
духовную
родину... В его
лице мы чтим одного
из самых
благородных
героев новой Германии
и искусства всех
времен».
В
наши дни
Морис
Шнейдер
признает
величие Вагнера,
но отмечает,
что это
величие из-за
своей «сакральности»
навлекало на него
ненависть и
насмешки:
«Чувствуется обман,
непорядочность, и
ничто не
отталкивает
сильнее, чем
ложный
пророк, который
использует в
личных целях
рвение своих
последователей, чем
ничтожный
маг,
использующий
святое в
преступных целях.
Однако
приходится
прибегать
именно к
такому
пониманию
религиозных
тайн, чтобы
понять
апофеоз
Вагнера,
который он познал в
конце своей
жизни. Иначе
это
невозможно
объяснить.
Когда
религия
утратила
свой престиж,
люди ждут от художника,
что он займет
место
священника...»
Что
касается
самой
Германии, то
в Третьем рейхе
Вагнера
чтили еще
больше, чем
во Втором, и
рассматривали
его как предшественника
и
первооткрывателя.
Таков был
общий дух, но это
было также и
частным
человеческим
феноменом.
Друг детства Гитлера
уверяет, что
он «искал в
Вагнере нечто
гораздо
большее, чем
модель или
пример. Он
буквально
присвоил
себе
личность Вагнера,
чтобы сделать
из нее
неотъемлемую
часть собственной
индивидуальности».
Эта формула
не кажется преувеличенной
в связи
с человеком,
который в
молодости
делил
современников
на вагнерианцев
и тех, «у кого
нет имени». В
характерном
для него стиле
Альфред
Розенберг говорил
примерно то
же самое: «Бай-рейт —
это
воплощение
арийской
тайны (...). Суть западного
искусства
открывается
в Вагнере, а
именно: нордическая
душа не является
созерцательной,
она не
теряется в
индивидуальной
психологии,
она
стремится
жить по
космическим
законам духа
и создавать
их
спиритуализм
и
архитектонику».
Но, возможно,
у Вагнера
не было
лучшего
толкователя,
чем он сам.
На
протяжении
всей своей
жизни он
комментировал
свое творчество,
в котором он
стремился
сплавить в
единое
неразрывное целое
музыку,
направленное
действие и
идеологию. После
цюрихского
периода он
особенно
много писал
об искусстве,
политике
и на другие
темы в
Байрейте, в
конце своей
жизни. Его антисемитизм
не претерпел
никаких
изменений, но
лишь стал более
мрачным: «Я
считаю
еврейскую
расу
прирожденным
врагом человечества
и всего
благородного
на земле; нет
сомнения, что
немцы
погибнут
именно из-за
нее, и. может
быть, я
являюсь последним
немцем,
сумевшим
выступить
против
иудаизма,
который
уже все
держит под
своим
контролем», —
писал Вагнер
в 1881 году
королю
Баварии
Людвигу II. (Это не
мешает ему в
том же
году
поддерживать
своего
импресарио Анджело
Ноймана, подвергшегося
нападкам в
разгар
антисемитских
волнений в Берлине,
критиковать
по этому
случаю антисемитские
кампании и говорить об
«абсурдных
недоразумениях»,
— все это тоже Вагнер.)
Пессимистические
мотивы
Шопенгауэра
обогащаются теориями
Гобино по
поводу
расовой
деградации.
«Пластичный демон
упадка
человечества»,
— так
характеризует
он евреев в
одной работе
под весьма показательным
названием
«Познай самого
себя» («Erkenne dich selbst»). В
ней он
приписывает
евреям превосходство
во зле и
удивительные
успехи. Он
вменяет им в вину
изобретение
денег и, что
еще хуже,
бумажных
денег,
«дьявольского
заговора», а в
конечном
итоге и всей
западной цивилизации,
которая
является
«иудейско-варварской
смесью», но
никак не
«христианским
творением».
Это еврейское
могущество
кажется ему
находящимся
у них в крови
и таким
сильным, что
«даже
смешение
[крови] не
может ему
повредить:
как мужчина, так и
женщина, даже
если они
смешиваются
с самыми далекими
от них
расами,
всегда
порождают евреев».
Это
фундаментальное
положение
нацизма, из
которого
вытекают
хорошо
известные
следствия. У
Рихарда
Вагнера это
пересекается
с
вегетарианством,
сторонником которого
был также и Гитлер. Он
специально
проводит
связь между
«запрещением употреблять
в пищу мясо
животных» и
«тем фактом,
что Бог евреев
нашел
жирного
ягненка,
принесенного
в жертву
Авелем, более
вкусным, чем
плоды
земледелия,
пожертвованные
Каином». По
его мнению
употребление
в пищу мяса
животных является
главной
причиной
упадка
человечества.
К концу
своей жизни
он
почувствовал
влечение к
образу Христа, но
скроил себе
христианство
по собственной
мерке. В самом
деле, он
думал, что
тайная
вечеря означает
возвращение
к
первоначальной
невинности,
что она
символизирует
уважение к живой
жизни, т. е.
вегетарианство.
Именно в этом
смысле хлеб и вино
заменили
собой плоть и
кровь; именно
так апостолы хотели
сохранить
память о
Спасителе и
скрепить
Новый Завет.
Но Церковь
очень быстро
пропиталась
еврейским духом,
и эти символы
первоначального
христианства
оказались
полностью
стертыми.
Как бы там ни
обстояло
дело с этими
теологическими
фантазиями,
факт,
состоящий в
том, что на
следующий
день после
победы в 1871
году Вагнер
предлагал
разместить в
Париже «всемирную
скотобойню»,
говорит сам
за себя. Он
издевается
над французами,
этими
«семитизированными
латинянами»,
тем не менее
они остаются
для него
«богами и
хозяевами
мира». Эта двойственность
весьма
показательна.
Другими
«низшими
расами» —
славянской и
негритянской,
Вагнер,
который не
был
последовательным
доктринером,
специально
не занимался.
Что же
касается
женщин, которые
его любили
и так много
ему помогали,
они
символизируют
в его творчестве
романтическое
«вечное женственное»
в двух видах:
непорочной
Богоматери и
дающей жизнь
Венеры, или иначе
«природы» в
противопоставлении
«духу». То. что
он собирался
изложить по этому
поводу,
оказалось
прерванным в
феврале 1883
года его смертью;
но, судя по
наброскам к
его эссе о «женском
элементе в
человеческом
существе», не
похоже, чтобы
он собирался
проповедовать
антифеминизм
наподобие
Прудона.
Манией
этого
самовлюбленного
человека была
навязчивая идея
осквернения,
которая
достаточно
ясно
проявляется
в его сочинениях,
особенно в
том, которое
он считал
самым важным
— «Героизм и
христианство».
Эта мания
выступает в
двух формах: запятнанность
еврейской
кровью и
запятнанность
плотью животных. Их
сочетанию он
приписывал упадок
Запада. Он не
видел иного
средства
против этого
вырождения
кроме
«божественного
очищения»
благодаря
«принятию
крови Христа
в том виде, в каком
она
символически
возникает в
евхаристии —
единственном
подлинном
таинстве
христианской
религии... Это
противоядие должно
остановить
вырождение
рас, вызванное
их смешением;
и возможно,
что
вселенная
произвела
живые существа
только для служения
этой
религии».
Что же это за
религия?
Какова эта «арийская
тата
Байрейта», в которой
некоторые
комментаторы
надеялись
найти
элементы «религии
древних
ариев»? В
другом
сочинении Вагнер
уверял, что
главный грех
рода
человеческого
— это
убийство
животных. В
его глазах
это
преступление
было тем
более ужасным,
что он
считал, что
животные
морально
превосходят
людей, особенно
своей «верной
преданностью
до самой
смерти». Он
приписывает
животным и другие
добродетели —
честность и
наивность,
неспособность
к обману.
Завершается
эта работа
упоминанием
об
искупительной
смерти
Иисуса; но
силы зла
взяли верх,
христианство
пропиталось
иудаизмом:
сегодня «Ветхий
Завет»
является
победителем,
а дикое животное
[т. е. человек]
превратилось
в считающего
животного...»
В письме,
адресованном
президенту
антививисекционной
лиги Э.
фон Веберу,
Вагнер
советует ему
прибегнуть к
решительным
действиям
и снова
возвращается
к евреям: «Так, было
бы
замечательно
напугать
евреев,
которые изо
дня в день
ведут себя самым
наглым образом.
Кроме того,
необходимо
нагнать страху
на господ
вивисекционистов;
нужно
сделать так,
чтобы они просто
боялись за
свою жизнь
и чтобы им
казалось, что
против них выступил
народ, вооруженный
плетьми и
дубинками».
Это еще один
случай
использования
евреев для
примера, так
что вспоминаются
«евреи и
поставщики»
маршала Гнейзенау
и «евреи и
филистеры»
Клеменса фон
Брентано.
Другие в это
же время
говорят о «евреях
и
франкмасонах».
Нам кажется,
что мы
собрали
достаточно фактов,
чтобы прийти
к заключению
в той же
манере,
которую нам как бы
предлагает
гениальный
художник,
полагавший
себя «сознающим
бессознательное»
(Der Wissende des Unbewussten),
Вагнеровский
невроз — это
прежде всего
обстановка,
одна из форм
«зла этого
века».
Чрезмерное,
как и вообще
все у
Вагнера, это
«страдание
художника»
может быть с
пользой
развито и выставлено
напоказ,
подобно тому
как его антисемитизм
лишь выражает
господствующую
идеологию
эпохи. Он
является воплощением
зла, оскорблением
самолюбия. В
данном
смысле этот невроз,
как и любой
другой,
воспроизводит
во взрослой
жизни
конфликт
раннего
детства,
осложненный
в случае с
Вагнером сомнительным
двойным
отцовством.
Конфликт не
получил успешного
разрешения,
образ отца
оказался расколотым
на две части:
друзья и
покровители
воплощали
образ
доброго и
любящего отца, —
Гейера, к
которому он
сохранял признательность.
Враги
и соперники
являлись
продолжением
отца,
угрожающего
и деспотического,
— Гейера в
постели его
матери,
Гейера-самозванца,
еврея,
которого он
ненавидел и
старался стереть
его память, но с
которым он
все же
продолжал
отождествлять
себя в
глубинах
подсознания.
Можно
думать, что
обращение
Вагнера в
антисемитизм
в какой-то
степени
наложило
бальзам на
его язвы. Оно
позволило
ему по
крайней мере
частично
заплатить по
своим старым
счетам. Похоже, что
отныне он
по-своему
чувствует
себя отцом и
вождем, соответствующим
образом
организуя
свою жизнь;
он больше не играет в
бунтовщика;
он приобрел
аудиторию,
учеников и
последователей,
в свою
очередь он
начинает
господствовать.
Но рана остается,
душа
по-прежнему
унижена, так
что если
посмотреть поближе, то
окажется, что
этот
мизантроп испытывает
истинную симпатию
только к тем,
кого он
полностью держит
в своей власти.
Именно так в
течение
нескольких
лет обстояло
дело с Ницше.
Б 1872 году он
писал
молодому
философу, относившемуся к нему с
величайшим
почтением,
что после его
жены Козимы он был
единственной
наградой в
его жизни; кроме
них у него была только
собака Фиди;
его дети во
плоти,
Зигфрид и
Ева, не
упоминались
в этом экзистенциальном
итоговом
балансе.
Таким
образом,
собаки и
евреи
определяли эмоциональную
жизнь
этого
художника;
без сомнения,
в глубинах
своего
подсознания
он связывал
их друг с
другом: об
этом свидетельствуют
две его мании —
осквернение
плотью
(животных) и
кровью
(евреев).
Кроме того,
чувство
симпатии к
животным он
распространял
и на евреев, порабощенных
и
выхолощенных
им как Иосиф Рубинштейн
и Герман
Леви, эти
собаки
Вагнера в
человеческом
облике,
одушевленные вещи,
полностью
подчиненные
его контролю;
радость
реванша, отталкивание,
преображенное
в притяжение.
Подобные
замещения также
отмечаются
среди
нацистских
убийц, больших
любителей животных,
гордящихся
своей
доброжелательной
симпатией к
еврейским
рабам, приставленным
к ним в
качестве
личных слуг.
Типичные
игры
антисемитской
психологии,
которая
помимо
прочего приписывает
объекту
своей
ненависти с
помощью
механизма
проекции
все, что
внушает ей
страх и что
она хочет
игнорировать
в самой
себе: в
случае
Вагнера
пожирающая
жадность,
жажда денег и жажда
крови, обе,
рассматриваемые
как нечистые
и легко объединяемые
в одно целое;
короче
говоря, «еврей»
в себе самом. Но этого
демона
невозможно
провести
таким
образом,
особенно у такого
проницательного
человека как
Вагнер, а эту
жажду
невозможно
утолить. Рана
остается
неизлечимой,
вернувшаяся ненависть
сохраняется:
отсюда
чувства вины,
скрытые под
видом осквернения,
и надежда на
искупление
кровью
Спасителя,
что вновь
отражает у
этого
обновителя
древних
мифов жажду
крови,
неосознанное
стремление к
мести.
Вокруг этой
драгоценной
крови
мистически
протекает
действие «Парсифаля»,
культового
произведения
Байрейта,
апофеоза,
обдумывавшегося
на
протяжении
четверти
века. Эта
кровь
вылечит рану
короля
Амфортаса,
которого
Вагнер наделил
всей своей тоской.
Известно, что
он взял этот
сюжет из легенды
о Граале, которую
изменил в
свойственной
для себя манере,
уверяя, что средневековый
автор плохо
ее понял.
Некоторые из
этих изменений
позволяют
нам в свете
его
отношений с Германом
Леви добавить
два или три
окончательных
мазка к его
портрету.
Среди тех
вольностей,
которые он
позволил себе
в разработке
темы Грааля,
есть такие, что
поразили или
шокировали
многочисленных
критиков.
Король
Амфортас,
«фигура огромного
трагического
значения»,
как он писал
в 1859 году, стал
центральным персонажем
действия.
Тайная
вечеря превратилась
во что-то вроде
вегетарианского
пира, за что
его осуждали
католики; и особенно
Великая
пятница,
которая
стала полной
противоположностью
траурной
символики
этого дня.
«Счастливо
каждое создание,
все, что
возникает и
вскоре
умирает, ибо
природа,
получившая
искупление,
украшается
непорочностью
в такой день!»
Это знаменитая
«Хвала Святой
пятнице»,
партитуру
которой в
феврале 1879
года он
послал
Герману Леви.
Вместе с
партитурой
было отправлено
письмо,
полное
загадочных
намеков,
которое Х. Ст.
Чемберлен
опубликовал
в 1901 году в «Bayreuther Blätter» вместе
с тридцатью
другими
письмами
Вагнера к Леви.
Однако
первая фраза этого
письма
заменена
точками:
«Дорогой
друг!
[Моя
жена не
перестает
говорить мне
о ваших любезностях
в ее адрес,
и я хочу
отблагодарить
вас автографом,
который вы
сможете
скопировать
для своей
коллекции.]
То, что я
собираюсь вам
сообщить, не
имеет
большого
значения, если
только выражение
моей радости не
представляется
важным.
Говоря таким образом о
своей
«радости», я не
хотел бы выглядеть
претенциозным, как если
бы эта
радость
действительно
имела
большое значение.
Но здесь
имеются
серьезные и
глубокие
тайны, и тот, кто сумеет
полностью
осветить их
сиянием
разума,
возможно, решит,
что «моя
радость по
вашему
адресу» является
счастливым
предзнаменованием
для будущего
построения
человеческих
положений.
Для нас обоих
должно
служить утешением,
что мы окажемся
очищенными в
гармонии
этого построения.
— Социальная
метафизика! Благодарности
и сердечные
приветствия
от весьма
преданного
вам
Рихарда
Вагнера, Байрейт, 27
февраля 1879».
Можно
думать, что
исключение
первой фразы было
сделано из-за Козимы
Вагнер или
даже по ее
просьбе: ей было
важно
соблюдать дистанцию
по отношению
к
предупредительному
еврею-руководителю
оркестра. Но
остается
продолжение,
которое
отнюдь не
казалось
опасным
вагнерианцам,
и именно оно
представляет
для нас интерес.
Что это за
серьезные и
глубокие тайны,
о которых шутливо
говорил
Вагнер, посылая
Леви «Хвалу
Святой
пятнице»? Что это
за общее
«очищение»,
которое он
предвидел?
Что это за
«социальная
метафизика»?
Более того,
почему он так
стремился убеждать
Леви и
общаться с
ним? Почему
он называл
Леви своим
alter ego и
придавал
такое
большое значение
тому, чтобы «Парсифалем»
дирижировал
этот сын
раввина? Истинная
природа
взаимоотношений
Вагнер—Козима—Леви
заслуживает
более пристального
изучения: две
части письма
— изъятая
фраза и остальной
текст — могут
оказаться
связанными
самими
различными
способами...
Здесь мы
возвращаемся
к «проблеме
Гейера». Если
антисемит Вагнер
тайно считал
себя евреем,
он бы не мог
выражаться
иным
способом, и
его «язва
Амфортаса»,
эта
таинственная
болезнь, эти мучения,
которые он
описывал
королю Баварии,
могли
означать именно это.
Но помимо
этого можно
предложить
набросок еще
одной
гипотезы
относительно
некоего
источника
вагнеровского
мифа о
Парсифале,
который
должен был
оставаться
неясным
самому художнику.
Иронизируя
по поводу
сентиментальных
восторгов
Мейербера, Вагнер
однажды
назвал его
«современным
искупителем,
агнцем
Божьим,
искупающим
грехи мира».
Возмущенный
католический
критик отец
Т. Шмид
задавал
вопрос в этой
связи, не является
ли Парсифаль,
где большое
внимание
уделяется
Искупителю и
Искуплению,
богохульным
фарсом,
пародией на
Страсти
Господни. Он перечислял
ереси
Вагнера и
задавал себе
вопрос, не
значится ли
на его
произведениях
шиболет:
«Mysterium, Babylona magna, mater fornicationum et abominationum terrae». («Мистерия,
великий
Вавилон,
матерь
блудодеяний
и мерзости
земной».)
Вероятно,
нет
необходимости
заглядывать так
высоко. Можно
допустить,
что
антисемитские
тексты были
лучшим
источником
вдохновения
для Вагнера,
о котором его
поклонники
говорили,
что по
вдохновению
Духа Святого
он смог постичь
истинный смысл
Тайной
вечери. Он
был усердным
читателем
этих сочинении, в
чем нет
ничего
удивительного,
и иногда
критиковал
их: так,
он упрекал
Вильгельма
Марра в
поверхностности,
а Е.Дюринга
в
вульгарности
стиля. Но
«Еврей Талмуда»
отца А.
Ролинга, профессора
богословия
Пражского
университета,
получил его полное
одобрение. В
этом
трактате
много говорится
о ритуальном убийстве,
способном
помогать при
экземе, от
которой он
страдал в 1880 году, и
его изумляли
«странные
обычаи евреев».
Можно допустить,
что в свое
время он
прочитал
«Тайны
христианской
древности»
Даумера;
следует
также
принять во
внимание его смятение
во время
перерезания
горла курице
— в
психологии
это называется
«реактивным
типом».
Обвинял ли он
евреев в
каннибализме
или надеялся
на спасение
через кровь
Спасителя,
всегда
обнаруживается
это
возбуждение,
вызываемое
невинной кровью.
Но для какой
пели может
использоваться
евреями
христианская
кровь
в
соответствии
с
антисемитской
традицией?
Варианты достаточно
разнообразны:
выразить
ненависть к
страстям
Иисуса;
освящать
мацу;
пользовать
рану после
обрезания;
устранять еврейское
зловоние;
останавливать
у мужчин менструальную
кровь или лечить
другие
позорные
болезни. В
любом случае
эту кровь предпочтительнее
добывать в
Святую пятницу.
Евреев
обвиняют, что они
радуются в
этот день; у
этой выдумки
была тяжелая жизнь,
как это
показывает
размышление,
вкладываемое
Прустом в уста
барона
Шарлюсу. Был
ли
творческий
гений
Вагнера отравлен
этими темами?
Шла ли речь
для него о
скрытом уничтожении
клейма
Гейера, изгнании
этого
старого
призрака? Был ли
этот «еврей» в
нем, такой,
каким он его
видел в себе,
тем, кто
надеялся на
это
искупительное
выздоровление
с помощью христианской
крови и
радовался в
Святую пятницу?
Последний смысл
«Парсифаля»,
непонятный
самому Вагнеру,
окажется следующим:
ритуальное
убийство,
этот колоссальный
бредовый
фарс, организованный,
направляемый
его «другим я»,
сыном
раввина Германом
Леви?