Здравствуйте, гость ( Вход | Регистрация )
Профиль
Фотография
Рейтинг
Опции
Персональное Соглашение
simulacrum не имеет договора в данный момент.
Персональная информация
simulacrum
Я тут, как дома
Возраст неизвестен
Пол не выбран
USA
День рождения неизвестен
Спасибо сказали: 0 раз(а)
Интересы
Нет данных
Другая информация
Пол: Мужчина
Статистика
Присоединился: 7 Май 2004
Просмотры профиля: 387*
Последний раз замечен: Вт, 14 Декабря 2004, 6:16
556 сообщения (0.07 сообщений в день)
Контактная информация
Нет данных
Нет данных
Нет данных
Нет данных
* Просмотры профиля обновляются каждый час
|
Темы
Сообщения
Галерея
Блог
Комментарии
Друзья
Содержание
10 Сент 2002
Открываю эту тему в целях обсуждения работы Моше-Анархиста (см. Наш самиздат). Сам я, боюсь, ничего дельного обсудить не смогу, ибо - скажу тебе, Мойше, без обиняков - меня настолько задела форма, что дойти до содержания я уже скорее всего не смогу.
Я не знаю - это внешние ограничения или самоцензура, но как объяснить посмертное (для большинства описываемых лиц) выправление их имён, псевдонимов и произведений на политически единственно-правильный и верный лад (хочется сказать - в духе последних постановлений партии и правительства)? Да-да, я знаю, что так принято в русскоязычной прессе на исторической родине (о причинах мы уже не раз говорили), но в англоязычной литературе я с этим не сталкивался и в работах, издаваемых в России, такое встречается всё реже и реже. С исторической точки зрения мне это видится абсолютным "no-no". Пусть другие участники выскажутся. С чисто человеческой точки зрения - ужасно задевает, что в книге о идиш-анархизме можно говорить об анархизме, но идиша следует избегать и стесняться, как нечто не вполне достойное и позорное. Вот примеры (избранные, конечно - всех привести не могу, но скажу: еврейских имён в книге нет - я говорю о нашем родном жаргоне). Барух-Авраам Вайнриб, Исраэль Браславский из Борисполя, Исраэль-Иехиэль Копелев, Моше-Лейб Лилиенблюм, Реувен Брайнин, Авраам Фрумкин, Шимон Фарбер, Шауль-Йосеф Яновский, Яаков-Авраам Мэрисон, Яаков-Меир Залкинд, Биньямин Акслер, Михаэль Кон (его отец - совсем странно Аврум-Ицхак), Моше Майер из Дарманешт, Яаков Берг, Эфраим Ишурин, Моше Гамберг (в другом месте - Ганберг), Дов-Мордехай Сикель, Аба Гордин, Шимон Радовицкий, Симха Гамбург, Ицхак-Айзик Горовиц, Моше Кац, Мордехай Данцкис, Шломо Саймон, Давид Штетнер/Стеттнер, Йона Городисский, Аарон Торн, Йоси Голд, и т.д. и т.п. Это вовсе не список участников третьего сионистского конгресса, это - идишские литераторы. Но вот ещё. Шалом-Шмуэль Шварцбард из Измаила, анархист, поэт, мемуарист, убийца Петлюры (почему всё-таки последний Симон, а не Шимон?). В Бессарабии, конечно, вообще не может быть имени Шмуэль (только Шмил), но это мелочи: как быть с Шаломом? Кроме того, он вообще произносится как Шварцбурд (пишется שװאַרצבאָרד:wink:. А Эфраим Ойербах? Моше, помилуйте, это же известный бессарабский еврейский поэт - все помнящие его люди знают, что он звался Фроим Ойербах. Поэт Лейвик, конечно, был hаЛейвик - в этом весь цимес псевдонима, кстати. А Ноах Прилуцкий? Конечно, Нойех. А Йосеф Млотек? Конечно, Йосл Млотек, и нигде он иначе не подписывался. А.Альми: настоящее имя Элиягу-Хаим Шепс? Морис Розенфельд: Моше-Яаков Алтер. Авраам и Залман Райзены (кстати, почему Райзены? они же чистой воды литваки, Рейзены). Это же широко известные личности - ну почему их надо перекрещивать? Вы же по-еврейски пишете דוד זאַלצבערג - почему ж транскрибируете Давид? דוד עדעלשטאַט - почему же Давид Эдельштат? Ну и наконец Ицхак Башевис Зингер! И Шломо Раппопорт - С.Ан-ский, автор Дибука (Меж двух миров). Яаков Глатштейн. И совсем уж Аарон (в другом месте - Аhарон) Вергелис! Хорошо помню другого бессарабца - поэта и драматурга Шулыма Судита, ну какой он Шалом?! Вы думаете, это простирается только на имена личные? Нет, на все идишские цитаты. Издание "Цванцик йор Мединат Исраэль" (это на каком языке)? "Ди идише колониес ин Эрец-Исраэль". "Ди цукунфт фун Эрец-Исраэль". "Таанот кегн анархизм". "Хэшбон ун сахhаколь". "Хазаним ун ламданим". Древнееврейский эпиграф к идишской книге тоже дан, конечно, на современном иврите. Сказать, что это - просто неуважительно по отношению к родной речи - ничего не сказать. Есть и мелкие замечания, но они эмоциональной окраски не несут. Опечатки или неточности. Так, орган Идиш-лиге называется Афн швел, а не Ойфн швел (так транскрибировано прямо на титульном листе). Согласно орфографии ИВО, которой ты, Мойше, везде придерживаешься, должно быть герехтикейт, а не герехтикайт и вирклихкейт, а не вирклихкайт. Парижская газета называлась Унзер штиме, а не унзере штиме. Алгемейнер идишер арбетер фарбанд, а не алгемайнер (ты много раз это слово так по-немецки транскрибируешь, хотя это и есть дайчмеризм). Насчёт бруклинского кладбища для бедноты Маунт Кармиэль, где похоронен Морис Розенфельд рядом с Шолом-Алейхемом, то это штамп - во-первых оно находится в Квинсе, а во-вторых - предназначалось для всех слоёв общества (Шолом-Алейхем всё же бедняком не был). И что за "влияние западноукраинского и румынского говоров" на язык "Дер фрайер геданк"? Таких говоров нет - это разные местности с несколькими диалектами каждая, плюс редактор - из Буковины, где был свой переходный диалект - не западноукраинский и не румынский. Нью-Йоркер идишер фолксцайтунг - вероятно опечатка: идише фолксцайтунг. Этот последний абзац - сплошные мелочи, все ошибаются, но к остальному вышеперечисленному я конструктивно подойти просто не в состоянии. Ты уж прости... (IMG:http://www.jewniverse.ru/forum/style_emoticons/default/mad.gif)
26 Янв 2002
רחל בױמװאָל אין אַ שעה פֿון אײנזאַמקײט אין מײַן אײנזאַמקײט כ'װאָלט װעלן ס'זאָל אַרײַנקומען אַ קינד, פֿון מײַן בעט ניט װײַט זיך שטעלן זײַנע פֿינגערלעך אין טינט - זעץ זיך, קינד, אָט איז אַ בענקל װאָלט איך זאָגן צו מײַן גאַסט טוט דאָס קינד זיך לײַכט אַ קװענקל איז מישבֿ זיך צי ס'פּאַסט און ער זעצט זיך אױף אַ ברעגל ס'איז דער שטול פֿאַר אים צו גרױס און די טינט=באַפֿלעקטע נעגל פֿאַרבאַהאַלט ער גיך אין פֿױסט נעם איך אים פֿאַנאַנדערפֿרעגן מיט אַ שטיפֿערישן מײן צי געזאַלצן איז אַ רעגן און צי ס'װאַקסט אױף בײמער כרײן איך באַװײַז אַ שפּיל אַ נײַע מיט אַ בלײַער אױף פּאַפּיר און איר קענט זיך זײַן משַער אַז באַפֿרײַנדעט װערן מיר
26 Дек 2001
Александр Гольдштейн
НАШЕСТВИЕ Их не было, когда я приехал. Потом они появились, хронологически возглавленные эфиопами. Две враждебные, хором ли, в очередь управлявшие страной коалиции, готовые вспороть друг другу брюхо ржавыми когтями, единогласно и спешно признали часть эфиопов иудейским коленом и двумя огромными порциями завезли в Палестину морщинистую проголодь недородов, оскомину вычитаний. В долгополых рубахах, с тяжелыми посохами мужское землистое старичье, козлоногая молодость, почти без зажившихся женщин, расчетливо брошенных, какой от них прок, на безымянных станциях пустынь, заселяли окраины (все здесь окраина, кроме двух городов), обучались уголовному праву, электричеству, унитазам, кривым буквам амхарского алфавита, неписаным прописям обихода. За несколько лет худо-бедно притерлись, верней, примелькались, ненужные вымерли, в лавчонках, открытых самыми оборотистыми, налитые голопузые девки за день укладывали сотни растаманских косиц, гремела в ушах их крикливая, механическая, ничуть не развратная музыка (разврат детям низшей культуры, конечно, не свойствен), и тогда Тель-Авив познал еще одну ночь, ночь иностранных рабочих. В авангарде нашествия шла опять-таки Африка, ее лучшая и процеженная, как я узнал потом, каста, легкоступные вестники будущих тысяч, меж собою болтавшие на европейских наречиях, которые им вместе с прививками и христианством вкололи миссионеры. По воскресеньям, нарядные, с плотными библиями под мышкой (клянусь, они были элегантнее всех в государстве усталых службистов) попарно отправлялись в молельни; недолго спустя я ностальгически оценил их спесиво-изящное вежество, когда из гнойных ям деревень, из гнилых дупел великой бескормицы хлынула другая совсем чернота. Эти сроду не видели ни шерстяных пиджаков, ни батистовых платьев, у них походочка зверя во тьме, в зубах племенной диалект, на головах женщин тюки, несомые без помощи рук; возле Центральной автобусной станции осели они несмываемой сажей. Трущобные гирлянды сорока переулков, ночлежные ульи плебеев, кособрюхие лавры монахов труда. Исподнее и пеленки свешиваются тебе на макушку, прохожий. Разбитый асфальт, под ногами осклизлая вонь, только что, надрывая луженые глотки, продавали тут рыбу и со скидкой мятые овощи. Двое-трое пьянчуг всенепременнейше мочатся у облезлой стены. Бордели бордели бордели, к ним катят, подпрыгивая на неровностях почвы, автомобили, и ликует внутри и снаружи раздирающе звонкое пение русских бандитов, русский шансон. Чьи-то рыдания, кто-нибудь обязательно плачет, неделю назад, под февральским моросящим дождем, сизою пеленою окутавшим Тель-Авив, плакал йеменский трепаный мужичонка, грубо вытолкнутый из публичного дома двумя жирнозадыми кишиневскими вепрями, неизвестно, что вызвало слезы, вся его предыдущая жизнь или частный пример оскорбления. С неграми дело неладно, так много их быть не должно. Подозреваю, воспользовавшись близорукостью власти, часть вырезаемых тутси Руанды (нет сомнений, что правильней Рванда, как пишут на других языках и к чему со всей страстью взывает русская речь) бежала в Заир, а после подложно, кружными дорогами просочилась в Израиль, где под одобрительный водосточный шумок либералов взглянул бы на них, вывернутых блевотиной наизнанку от случайной приближенности к защищаемым ими телам, - влилась в местную, страшно разросшуюся популяцию чернокожих. Этот вариант кажется мне вероятным, ничего сверхъестественного в нем нет. Филиппинцев и тайцев вокруг еще больше, а добираться им, если привлечь к рассуждениям логику, не ближе, не проще, чем неграм, ведь Юго-Восточная Азия, где бы ни находились мы и откуда бы ни вели свой отсчет, всегда так же удалена от нас, как и Африка, Экваториальная Африка, страна работорговцев и рабов. Азиатам сопутствовали слухи о собакоедстве - густые, долгие слухи. Можно сказать, вся атмосфера, окружавшая их приход, была насыщена стонами умерщвляемых псов и бульканьем гнусного варева. Действительно, в каждом укромном дворе стоял чугунный котел и в нем кипятилась собака, но филиппинцев, тайцев, малайцев обрушилось столько и евреи с такою безропотностью перед ними склонились, что делали вид, будто собакам по-прежнему безопасно на улицах Израиля и Иудеи. Ужас ситуации в том, что не на кого пенять; азиаты мечтали кушать собак, за этим, не побоюсь утверждать, и приехали, вкусовое ощущение раздираемого их желтыми зубами еврейского собачьего мяса было главной, единственной целью путешествия, и они никогда бы не испробовали ни сочной ляжки, ни мохнатого уха, если б не прикоснулись, вдумчиво ее опознав, к основе основ еврейского бытия, если б не дали евреям такого, без чего существование иудейское становится колеблемым, угрожаемым, зыбким, если бы сами уроженцы страны бесстыдно не сплавили им уличных псов. Старость у евреев - почитаемый возраст, всякий, кто доживает до ветхой поры, официально именуется праведником. Его уважают, подкрепляя моральное отношение вызывающим зависть ежемесячным вспоможением, и каждому хочется быстрее обзавестись неразменным достоинством дряхлости, дабы познать упоение государственных выгод, государственных льгот. Но даже в доме Израилевом случается иногда, что люди, взошедшие на высоту своих лет, осветившие эту вершину стоической нетщетою, на исходе маршрута оказываются неприсмотренными, а государство не в силах призреть всю иудейскую старость, всю ее взять под крыло. Милостиво и широко это крыло, больных и обремененных укроет оно когда-нибудь до единого - но позже, по окончании распрей, в зените общего мира, а пока жизнь строга, и будут в ней одинокие, немощные, отчаявшиеся поднять костыли, достать из чашки челюсть, очистить от испражнений белье. Нашествие азиатов изменило картину. Упорные извращенцы взяли на себя ашкеназскую старость. В сверкающих солнечной сталью колясках вывозили дышать инвалидов, нежно гладили паралитиков, подтирали анусы паркинсоновым трясунам, кормили питательным раствором столпников альцхаймера, они были всюду, где требовалось подоткнуть одеяло, вынести горшок, омыть заплесневевшие груди и лядвии, всюду, где можно было прислужиться к заветному, сокровенному, попросивши взамен смехотворно ничтожную малость. Да, за бездну заботы они попросили ничтожную малость - еврейских собак, веселых, славных псов, бездомных бобиков, шавок, утративших бдительность возле доверху набитых объедками мусорных баков, и собаки были им отданы, ведь евреи дороже дворняг, а еще потому, что предательства уже никто не стесняется. В это же время, подброшенные дыханием тысячи затаившихся в карпатских ущельях дракул, на Тель-Авив опустились румыны. Что сказать о румынах, тусклое тряпье строительных смирных рабов, щетинистые лица, варварская, с бессмысленными латинскими оборотами речь. Стоптанные люди, такими были даки, после того как их изнасиловал и колонизовал легионами Рим. Регулярно вижу их сотнями на авеню Неве Шаанан, главной артерии трущобного дистрикта, поутру похмеляются в уличных забегаловках, вечером роятся опять, телевизор оглушительно извергает гонконгскую гордость кун-фу. В их обществе за столом блинной, мамалыжной, чебуречной, пельменной хорошо созерцать балетные битвы драконов, слушая чавкающую, всхлипывающую, всасывающую отвагу коротких тычков, всегда сыщется тот, кто начнет уговаривать сотрапезника долакать остатки соуса ли, рассола из плошки, откуда только что сам хлебал с выпученными или дремотными веждами, вот же неделю назад украинец протягивал другому в превосходной степени малороссу, их довольно среди румын, тарелку - дескать, допей мучнистую мутную жижу, а он, усталый, а он, утомленный, отнекивался, вертел головой, но вскорости сдался, ибо просили как брата, и тогда понимаешь, тогда в полном уразумении понимаешь, и сформулирую так: непреодолимость различий меж тобою и низшими классами. За эфемерную службу мне платят скудное жалованье, наемник писчебумажного промысла, я накопил едва ль многим больше, чем собралось в их сельских кубышках (пролетариат - это крестьяне на фабриках), но в детстве, скошенный носоглоточной хворью, я помешивал гоголь-моголь мельхиоровой ложечкой с обезьяной, помогавшей помощным зверям родительских сказок (разве забудется страх домашних, когда они извлекали у меня из подмышки горячий термометр), годы спустя встретил женщин, чей возраст (тридцать два - тридцать девять) и даруемая свободными профессиями впечатлительность были беспрекословно чарующими, женщин, устилавших просторные ложа алыми (пылкость), персиковыми (нежность), лимонными (близость разлуки) простынями, я ношу чистую, из привлекательных магазинов, одежду, избегаю фольклорных грубостей компанейства, пуще всего боюсь и уже, надеюсь, избавлен от киновиальных соседств, от мужских в ряд теснящихся коек, я люблю позволять себе ноздреватый сыр, полдюжины лепестков красной рыбы, мед, засахаренные ананасы, еще несколько скромных излишеств, я шепчу строки поэтов и волей воображения передвигаю фигурки на полях отвлеченно-прекрасных, как древние надписи, шахматных партий, ночные ж кошмары мои, варьирующие пребыванье в местах, где ни на миг нельзя побыть одному, стали огульной прозой румын, сомкнутых плечом к плечу, по-солдатски. Удивительно, столько народу из европейских, если по карте судить, стран, и никто не болел с гоголь-моголем, под опекой родителей. Лишь сызмальства возились в грязи, а болезнью в их селах считалось предсмертное состояние. Не обнимали и уже не обнимут высокоразвитых женщин - поэта, историка, архитектора, журналистку - на простынях алого, персикового, лимонного шелка. Им заказаны тонкие ткани одежд, до скончания дней будут ходить в своих робах рабов. Привыкли есть отруби и не потратят денег на покупку изящной еды. Также привыкли к тому, что в комнате всегда многолюдно. Тель-авивские их обиталища суть лачужные казармы труда, но и в карпатских родных поселениях можно было вешать топор от плотности гуртового сожительства. Ладно б румыны, половина, две трети мира бедней меня, бедняка, две трети, пересчитайте, и если цифирь не сойдется, я все равно буду прав той весомейшей сутью, от которой не заслонят арифметика с бухгалтерией. Две трети мира, клянусь и настаиваю, выкликаю по именам, рискуя нарушить сиесту благородных сословий. Китай подло раздутых реформ, восславленных, будто они принесли процветание, как же, сто пятьдесят миллионов провалившихся между городом и деревней бродяг, перекатная, через край отечества, голь, я уже в Лоде, полуарабском мусоросборном питомнике, видел среди развалин обтруханную их делегацию, а Тель-Авиву быть желтолицым. Филиппинцы, тайцы, малайцы законопослушны и ограничатся псиной, в китайцах закипает разлитие желчи, надоело тысячи лет копошиться крестьянскими земляными червями. Как страшно, сказала на них натолкнувшаяся возле Центральной автобусной девушка-музыкант, - здоровые шли молча, врозь, враскачку, блестя навощенными мускулами, в открытых маечках Брюса Ли; субтильные, сбившись в кучки, азартно горланили и, пьяненькие, хотели задраться и овладеть, я чую близкое насилие в косых. Тощая Индия, куда с мантрой навыпуск (первая мысль - лучшая мысль) хлещет юность, которая, кто бы вообразил такой неожиданный реприманд, задыхается в Бронксе и Бруклине. Мусульманский термоядерный Пакистан, почему-то никто не спешит его навестить. People of Bangladesh. Индонезия тысячи островов. Непроглядная туча латиносов, индейцы на горах и в лесах. Весь континент от Марокко и Туниса до Мозамбика и Ботсваны, только что в одном дивном месте его, в центре или правее, к сожалению, не запомнил, где была засуха, мартышки схватились с людьми из-за воды, и человек победил, голыми руками уничтожив несколько десятков зверей. Шаркающие, обносившиеся Балканы. Противоречивые вести доносятся из Восточной Европы, но, уверен, не сахар. Неисчислима бедность на огромных пространствах. И в бессильном, что называется, бешенстве я слышу русские кликушеские вопли: мы самые нищие и убогие, пожалейте, подайте, только у нас нищета, а другие могут задавиться и сдохнуть, мы других знать не желаем - и ведь не знают. Но если б и узнали. Сегодняшние русские (это раньше умели они над собою возвыситься) истово убеждены, что в мире есть одна боль - их собственная, они не поверят в чужую, даже когда им ее сунут под нос, заставят погрузить в раны персты. Вы скажете - запад Европы, Америка, уж там все разглажено, бархатисто, обезжиренное молочко к черному кофею, сдобная булка, горные гряды товаров (предводитель монголов, утоляя голод, давал три дня на грабеж, здесь мало трех жизней, сполна посвященных разжиганию аппетита). Окраины корчатся от зависти к изобилию центра, но когда бы доходчиво объяснили им, какою ценой оно куплено, негры, азиаты, латиносы отшатнулись бы в ужасе. Беспрекословной работой - ею одной оплачен товарно-гастрономический праздник. Прямое фабричное рабство красных зорь накопления спустя годы явило ущерб, понадобилось что-то придумать взамен, и были взращены орды непонукаемо-искренних арестантов труда, постигших смысл своего назначения в том, чтоб спозаранку, без надсмотрщицких окриков и без будильника, по одному зову желания стремглав бежать на работу - и работать, работать, работать, до сверхприторной тяжести бременея трудом, как тяжелеет от нектара пчела. Населенные пункты Америки и населенные пункты Европы составлены из сомнамбулических толп, готовых отдать себя крокодилам, только бы невредимым осталось право на труд, только б не подмешали горчащих капель в зелье рабочего удовольствия, отведав которого уже не ищут другого. И всякий, кому не по душе эта радость, кто из-за порчи в мозгу или в теле безотчетно ее сторонится либо сознательно непочтителен к ней, заслуживает быть отторгнутым от продолжения своей жизни во времени - таких людей сразу замечают по запаху, цвету и вкусу. Третий мир должен честно задаться вопросом, готов ли он к получению удовольствия от труда, и если готов, ему впору приступать к работе по шестьдесят, по семьдесят часов в неделю, как адвокаты и финансисты, как принято в больших корпорациях, изведавших опьянение своим божеством. Какой вывод из вышеизложенного? Вывод понятен: всем оставаться на своих местах. Румынам - в Румынии, филиппинцам - на Филиппинах, тайцам - в Таиланде, малайцам - в Малайзии, китайцам - в Китае. Пусть едут куда им заблагорассудится, пусть где угодно строят курятники, жрут стариков и выносят собачьи горшки - лишь бы избавили нас от себя. Их присутствие - род злокачественной опухоли. Смешение рас, кое-как допустимое в больших государствах, несет Израилю гибель в дополнение к той, что традиционно и неотменимо грозит ему с берегов Иордана, из аравийских пустынь, из каждого дюйма начертанной нам географии. Еврейский характер страны, кажущийся за ее пределами аксиомой, изнутри предстает едва ли уже доказуемой теоремой, ибо, говоря о еврействе, разумею, естественно, ашкеназов. В далеких истоках восточный, впоследствии же две тысячи лет как устойчиво западный, европейский характер (до европейцев еще европейский), он вернулся в Израиле в ханаанское лоно и был подорван галдящим базаром, левантийскою ленью, жарой. Начало еврейское тут сдается на милость, пресмыкательски отрешается в пользу того, чему должно быть пугалом и что, к несчастию, стало манком. Кисло-сладкому мясу, фаршированной щуке, рубленой, с яйцом и луком, селедке, коржикам на меду соглашатели (большинство уродившихся здесь ашкеназов) предпочли магрибское тесто лепешки, от гороховой начинки которой пучит живот, коллаборационисты обожают футбол и толпою ходят за пивом, горланят песни торговцев из Адена и Рабата, без разбора любят женскую плоть, законом же велено с нежною вдумчивостью отворять одеяло, поруганный идиш - достоянье семнадцати квохчущих бессарабских наседок Галиции, глупые кости шеш-беша резвятся на шахматных благородных полях (разгром королевской игры, чья юдаистская исхищренность была притчей во арийских языцех, одобрительно удостоверен собраньем семитов), обсмеяна философия, п(р)отухла поэзия, никто, кроме избранных русских да грамотных иноземцев-приблуд, не читает в автобусах или у моря, это пальмы, а не страницы шуршат-шелестят на ветру, и тем же злым ветром опрокинуты в доме Израилевом светильники Запада. Родная мать не отличит нас вскоре от пейзажа. Желтое марево Благодатного Полумесяца исполнит завет ханаанцев. Восток пеленает нас, точно саван. Тают последние европейские огоньки ашкеназской души. Так неужели должны мы ускорить кончину и, приняв филиппинцев, малайцев, тайцев, китайцев, раньше срока упасть в азиатскую ночь? P.S. (робко) Может найдутся желающие обсудить - если не литературные особенности, так хотя бы содержание (а то мы так скоро совсем зачахнем...)?
8 Нояб 2001
Эта, на мой взгляд, очень сильная статья взята из популярнейшего журнала The New York Times Magazine за прошедший уикэнд. Американо-еврейское восприятие нынешней ситуации. Кто может - прочтите и выскажитесь.
The Uncomfortable Question of Anti-Semitism By JONATHAN ROSEN When I was growing up, my father would go to bed with a transistor radio set to an all-news station. Even without a radio, my father was attuned to the menace of history. A Jew born in Vienna in 1924, he fled his homeland in 1938; his parents were killed in the Holocaust. I sometimes imagined my father was listening for some repetition of past evils so that he could rectify old responses, but he may ** have been expecting more bad news. In any event, the grumbling static from the bedroom depressed me, and I vowed to replace it with music more cheerfully in tune with America. These days, however, I find myself on my father's frequency. I have awakened to anti-Semitism. I am not being chased down alleyways and called a **ist killer, I do not feel that prejudicial hiring practices will keep me out of a job and I am not afraid that the police will come and take away my family. I am, in fact, more grateful than ever that my father found refuge in this country. But in recent weeks I have been reminded, in ways too plentiful to ignore, about the role Jews play in the fantasy life of the world. Jews were not the cause of World War II, but they were at the metaphysical center of that conflict nonetheless, since the Holocaust was part of Hitler's agenda and a key motivation of his campaign. Jews are not the cause of World War III, if that's what we are facing, but they have been placed at the center of it in mysterious and disturbing ways. I was born in 1963, a generation removed and an ocean away from the destruction of European Jewry. My mother was born here, so there was always half the family that breathed in the easy air of postwar America. You don't have to read a lot of Freud to discover that the key to healthy life is the ability to fend off reality to a certain extent. Deny reality too much, of course, and you're crazy; too little and you're merely miserable. My own private balancing act has involved acknowledging the fate of my murdered grandparents and trying to live a modern American life. I studied English literature in college and in graduate school, where I toyed with a dissertation on Milton, a **istian concerned with **ifying the ways of God to man. I dropped out of graduate school to become a writer, but I always felt about my life in America what Milton says of Adam and Eve entering exile -- the world was all before me. Living in New York, pursuing my writing life, I had the world forever all before me. I chose within it -- I married and had a child. For 10 years I worked at a Jewish newspaper. But my sense of endless American possibility never left me -- even working at a Jewish newspaper seemed a paradoxical assertion of American comfort. My father's refugee sense of the world was something that both informed me and that I worked to define myself against. I felt it was an act of mental health to recognize that his world was not my world and that his fears were the product of an experience alien to me. I was critical of the Holocaust Museum in Washington. I didn't want ancient European anti-Semitism enshrined on federal land. But now everything has come to American soil. Recently, I read an interview with Sheik Muhammad Gemeaha -- who was not only the representative in the United States of the prominent Cairo center of Islamic learning, al-Azhar University, but also imam of the Islamic Cultural Center of New York City. The sheik, who until recently lived in Manhattan on the Upper West Side, e***ained that ''only the Jews'' were capable of destroying the World Trade Center and added that ''if it became known to the American people, they would have done to Jews what Hitler did.'' This sentiment will be familiar to anyone who has been watching the news or reading the papers. In Kuwait, there were reports that New York rabbis told their followers to take their money out of the stock market before Sept. 11; in Egypt, the Mossad was blamed for the attack. It is easy talk to dismiss as madness, I suppose, but because so many millions of Muslims seem to believe it, and because airplanes actually did crash into the World Trade Center, words have a different weight and menace than they had before. So does history, or rather the forces that shape history -- particularly the history of the Jews. It would be wrong to say that everything changed on the 11th of September for me. Like the man in the Hemingway novel who went bankrupt two ways -- gradually and then suddenly -- my awareness of things had also been growing slowly. My father's sister escaped in the 1930's from Vienna to Palestine -- now, of course, called Israel -- and I have a lot of family there. I grew up knowing that Israel, for all its vitality, was ringed with enemies; I knew how perilous and bleak life had become after the collapse of the Oslo peace process a year ago and how perilous and bleak it could be before that. I knew, too, that works like the ''Protocols of the Elders of Zion,'' the Russian forgery about demonic Jewish power, have been imported into Arab society, like obsolete but deadly Soviet weapons. By grafting ancient **istian calumnies onto modern political grievances, Arab governments have transformed Israel into an outpost of malevolent world Jewry, viewing Israelis and Jews as interchangeable emblems of cosmic evil. So when the Syrian defense minister recently told a delegation from the British Royal College of Defense Studies that the destruction of the World Trade Center was part of a Jewish conspiracy, I wasn't really surprised. I'd gotten a whiff of this back in early September, while following the United Nations conference on racism and discrimination in Durban, South Africa, where the Arab Lawyers Union distributed booklets at the conference containing anti-Semitic caricatures of Jews with fangs dripping blood -- a mere sideshow to the isolation of Israel and the equating of Zionism with racism that ultimately led to the United States' withdrawal. Singling out Israel made of a modern nation an archetypal villain -- Jews were the problem and the countries of the world were figuring out the solution. This was hardly new in the history of the United Nations, but there was something so naked about the resurrected Nazi propaganda and the anti-Semitism fueling the political denunciations that I felt kidnapped by history. The past had come calling. I felt this in a different form reading coverage of Israel in European papers. Though public expressions of anti-Semitism are taboo in a post-Holocaust world, many Europeans, in writing about Israel, have felt free to conjure images of determined child killers and mass murderers. Earlier this year, the Spanish daily La Vanguardia published a cartoon depicting a large building labeled ''Museum of the Jewish Holocaust'' and behind it a building under construction labeled ''Future Museum of the Palestinian Holocaust.'' The cartoon manages to demonize Jews and trivialize the Holocaust simultaneously. Tom Gross, an Israel-based journalist, recently pointed out to me that a BBC correspondent, Hilary Andersson, declared that to describe adequately the outrage of Israel's murder of Palestinian children one would have to reach back to Herod's slaughter of the innocents -- alluding to Herod's attempt to kill **ist in the cradle by massacring Jewish babies. After leading an editor from The Guardian on a tour of the occupied territories, Gross was astonished at the resulting front-page editorial in that highly influential British paper declaring that the establishment of Israel has exacted such a high moral price that ''the international community cannot support this cost indefinitely.'' I understood that the editorial, speaking of the cost of the establishment of Israel -- not of any particular policies -- implied that Israel's very right to exist is somehow still at issue. (One cannot imagine something similar being formulated about, say, Russia, in response to its battle with Chechen rebels, however much The Guardian might have disagreed with that country's policies.) And this reminded me inevitably of the situation of the Jews in 1940's Europe, where simply to be was an unpardonable crime. I had somehow believed that the Jewish Question, which so obsessed both Jews and anti-Semites in the 19th and 20th centuries, had been solved -- most horribly by Hitler's ''final solution,'' most hopefully by Zionism. But more and more I feel Jews being turned into a question mark once again. How is it, the world still asks -- about Israel, about Jews, about me -- that you are still here? I have always known that much of the world wanted Jews simply to disappear, but there are degrees of knowledge, and after Sept. 11 my imagination seems more terribly able to imagine a world of rhetoric fulfilled. There are five million Jews in Israel and eight million more Jews in the rest of the world. There are one billion Muslims. How has it happened that Israel and ''world Jewry,'' along with the United States, is the enemy of so many of them? To be singled out inside a singled-out country is doubly disconcerting. There are a lot of reasons why modernizing, secularizing, globalizing America, whose every decision has universal impact, would disturb large swaths of the world; we are, after all, a superpower. Surely it is stranger that Jews, by their mere presence in the world, would unleash such hysteria. And yet what I kept hearing in those first days in the aftermath of the attack on the World Trade Center is that it was our support of Israel that had somehow brought this devastation down on us. It was a kind of respectable variant of the belief that the Mossad had literally blown up the World Trade Center. It could of course be parried -- after all, the turning point in Osama bin Laden's hatred of the United States came during the gulf war, when American troops were stationed in Saudi Arabia. But it had a lingering effect; it was hard to avoid a certain feeling that there was something almost magical about Israel that made it toxic for friends and foes alike. This feeling will not go away, if only because our support of that nation makes it harder to maintain our coalition. Israel has somehow become an obstacle to war and an obstacle to peace simultaneously. Lately, of course, bin Laden has added treatment of Palestinians to his list of grievances, and this may revive the sense that Israel bears some measure of responsibility. Large lies can be constructed out of smaller truths. The occupation of the West Bank by Israel, though it grew out of a war Israel did not want, has been a nightmare for the Palestinians and a disaster for Israel morally, politically and spiritually. It is a peculiar misery to feel this way and to feel, at the same time, that the situation has become a weapon in the war against Israel. Bin Laden would not want a Palestinian state on the West Bank, because he could not abide a Jewish state alongside it. Neither could many of our allies in the Muslim world, who keep euphemistically suggesting that if only the ''Mideast crisis'' were resolved, terrorism would diminish. It has a plausible veneer -- and indeed, it would be an extraordinary achievement if the Palestinians got a homeland and Israel got safe borders. But since most of the players in the Middle East do not accept the existence of Israel, since ''solving the Mideast crisis'' would for them entail a modern version of Hitler's final solution, the phrase takes on weird and even sinister overtones when it is blandly employed by well-intentioned governments calling for a speedy solution. And this Orwellian transformation of language is one of the most exasperating and disorienting aspects of the campaign against Israel. It has turned the word ''peace'' into a euphemism for war. I grew up in a post-Holocaust world. For all the grim weight of that burden, and for all its echoing emptiness, there was a weird sort of safety in it too. After all, the worst thing had already happened -- everything else was aftermath. In the wake of the Holocaust, American anti-Semitism dissipated, the church expunged old calumnies. The horror had been sufficient to shock even countries like the Soviet Union into supporting a newly declared Jewish state. Israel after 1967 was a powerful nation -- besieged, but secure. American Jews were safe as houses. I am not writing this essay to predict some inevitable calamity but to identify a change of mood. To say aloud that European anti-Semitism, which made the Holocaust possible, is still shaping the way Jews are perceived; Arab anti-Israel propaganda has joined hands with it and found a home in the embattled Muslim world. Something terrible has been born. What happened on Sept. 11 is proof, as if we needed it, that people who threaten evil intend evil. This comes with the dawning awareness that weapons of mass destruction did not vanish with the Soviet Union; the knowledge that in fact they may pose a greater threat of actually being used in this century, if only in a limited fashion, is sinking in only now. That a solution to one century's Jewish problem has become another century's Jewish problem is a cruel paradox. This tragedy has intensified to such a degree that friends, supporters of Israel, have wondered aloud to me if the time has come to acknowledge that the Israeli experiment has failed, that there is something in the enterprise itself that doomed it. This is the thinking of despair. I suppose one could wonder as much about America in the aftermath of the Sept. 11 attacks, since many American values will now be challenged and since, in fighting a war, you always become a little like your enemy, if only in accepting the need to kill. I grew up at a time when sex education was considered essential but what might be called war education, what a country must do to survive, was looked upon with a kind of prudish horror. I suppose that will now change. In any event, Israel has been at war for 50 years. Without that context, clear judgment is impossible, especially by those accustomed to the Holocaust notion that Jews in war are nothing but helpless victims -- a standard that can make images to the contrary seem aberrant. I have a different way of looking at the Israeli experiment than my friends who wonder about its failure. It is connected to how I look at the fate of European Jewry. When the Jews of Europe were murdered in the Holocaust, one might have concluded that European Judaism failed -- to defend itself, to anticipate evil, to make itself acceptable to the world around it, to pack up and leave. But one could also conclude in a deeper way that **istian Europe failed -- to accept the existence of Jews in their midst, and it has been marked ever since, and will be for all time, with this blot on its culture. Israel is a test of its neighbors as much as its neighbors are a test for Israel. If the Israeli experiment fails, then Islam will have failed, and so will the **istian culture that plays a shaping role in that part of the region. I am fearful of sounding as though I believe that the Holocaust is going to replay itself in some simplified fashion -- that my childhood fantasy for my father is true for me, and it is I who am straining to hear Hitler's voice break over the radio. I do not. Israel has a potent, modern army. But so does the United States, and it has proved vulnerable to attack, raising other fears. The United States spans a continent, and its survival is not in doubt. But experts who warn us about American vulnerability refer to areas the size of entire states that will become contaminated if a nuclear reactor is struck by a plane. Israel is smaller than New Jersey. I am aware that an obsession with the Holocaust is seen as somehow unbecoming and, when speaking of modern politics, viewed almost as a matter of bad taste if not bad history. I do not wish to elide Israel's political flaws by invoking the Holocaust. But that very reluctance has been e***oited and perverted in a way that makes me disregard it. ''Six million Jews died?'' the mufti of Jerusalem, a Palestinian Authority appointee, remarked last year. ''Let us desist from this fairy tale e***oited by Israel to buy international solidarity.'' (The utterance is particularly egregious because the mufti's predecessor paid an admiring visit to Hitler in 1941.) The demonizing language that is used about Israel in some of the European press, and about Jews in the Arab press, is reminiscent of Europe in the 1930's. I grew up thinking I was living in the post-Holocaust world and find it sounds more and more like a pre-Holocaust world as well. Ten years ago, I interviewed Saul Bellow in Chicago and in the course of the interview asked him if there was anything he regretted. He told me that he now felt, looking back on his career, that he had not been sufficiently mindful of the Holocaust. This surprised me because one of his novels, ''Mr. Sammler's Planet,'' is actually about a Holocaust survivor. But Bellow recalled writing ''The Adventures of Augie March'' -- the grand freewheeling novel that made his reputation -- in Paris in the late 1940's. Holocaust survivors were everywhere, Bellow told me, and, as a Yiddish speaker, he had access to the terrible truths they harbored. But, as Bellow put it, he was not in the mood to listen. ''I wanted my American seven-layer cake,'' he told me. He did not wish to burden his writing at that early moment in his career with the encumbering weight of Jewish history. ''Augie March'' begins, exuberantly, ''I am an American.'' I, too, want my American seven-layer cake, even if the cake has collapsed a little in recent weeks. There is no pleasure in feeling reclaimed by the awfulness of history and in feeling myself at odds with the large universalist temper of our society. Thinking about it makes me feel old, exhausted and angry. In the Second World War, American Jews muted their separate Jewish concerns for the good of the larger struggle to liberate Europe. I understand the psychological urge to feel in sync with American aims. But Israel sticks out in this crisis as European Jewry stuck out in World War II, forcing a secondary level of Jewish consciousness, particularly because the anti-Zionism of the Arab world has adopted the generalized anti-Semitism of the European world. The danger to America, which has already befallen us, and the danger to Israel, which so far remains primarily rhetorical, are, of course, connected. And though it is false to imagine that if Israel did not exist America would not have its enemies, people making the link are intuiting something beyond the simple fact that both are Western democracies. In ''Cultures in Conflict: **istians, Muslims and Jews in the Age of Discovery,'' Bernard Lewis points out that after **istians reconquered Spain from the Muslims in the 15th century, they decided to expel the Jews before the Muslims. The reason for this, Lewis e***ains, is that although the Jews had no army and posed far less of a political threat than the Muslims, they posed a far greater theological challenge. This is because Jews believed that adherents of other faiths could find their own path to God. **istianity and Islam, which cast unbelievers as infidels, did not share this essential religious relativism. The rabbinic interpretation of monotheism, which in seeing all human beings as created in God's image recognized their inherent equality, may well contain the seeds of the very democratic principles that the terrorists of Sept. 11 found so intolerable. Is it any wonder that in the minds of the terrorists and their fundamentalist defenders, Americans and Jews have an unholy alliance? Expressing my separate Jewish concerns does not put me at odds with our pluralistic society -- it puts me in tune with it, since it is here of all places that I am free to express all my identities -- American, Jewish, Zionist. And if Jews kicked out of Spain clung, at peril of death, to a religion with such an ultimately inclusive faith in the redeemable nature of humanity, who I am to reject that view? Perhaps the optimistic American half of my inheritance isn't at odds with the darker Jewish component after all. In this regard, the double consciousness that has burdened my response to our new war need not feel like a division. On the contrary, it redoubles my patriotism and steels me for the struggle ahead. Jonathan Rosen's most recent book, ''The Talmud and the Internet: A Journey Between Worlds,'' has ** been published in paperback. http://www.nytimes.com/2001/11/04/magazine...TISEMITISM.html
24 Окт 2001
Самойло (Самуэль) Немирич, этот не к месту забытый и не ко времени увядший побег на древе нашего национального бандитизма, привлекает внимание прежде всего с точки зрения стилистической. Стилистика его преступлений базируется на абсолютизме свободы. Посему даже об ужаснейших из его убийств и ограблений можем со смелостию утверждать, что исполнены оне с недюжинным эстетическим чувством и оставляют впечатление вдохновенного творчества.
Доселе жизнь этого подольского шляхтича, который наиблистательнейшую толику своих дней земных втуне истратил во Львове 1610-х годов, почти не описана нашими, однажды уже расстрелянными, историографами. Заместо сего, то, что находим у В. Лозинского в "Правем i левем" (или, по- украински переводя, "Правдой и кривдой") писано слишком тенденциозно с польским уклоном: Немирич неприятен автору хотя бы потому, что он - некатолик и неполяк. Помимо того, происходит из тех самых Немиричей, из которых и будущий полковник Войска Низового Запорожского Немирич Юрка - бесжалостный герой кампании 1648-49 г.г., поэт, философ, еретик. (Немиричи вообще довольно охотно переходили к арианству, что, кстати говоря, присуще в то время не только им, но и таким стародревним украинским семьям как Потоцкие, Вишневецкие или Татомиры). Что касается стихотворения, написанного как бы о Самойле Немириче от его имени и опубикованного в книге "Экзотические птицы и растения" Ю.Андруховичем, К,1990 (цитируем сей текст)* *САМУИЛ НЕМИРИЧ, РАЗГУЛЯЙ-ДУША, посаженный за траханье малолеток в допр, сетует: Был героем вчера тога кожаный плащ разъезжал рысаками и жрал до отрыжки нынче в башне сидишь обрыдайся пропащ изнасиловав детку носившую пышки знать по буху а может скосил тебя шиз ибо сей прецедент безмотивен и жуток так лежи в кандалах гулко брошенный вниз ты кто пил и стрелял и сношал проституток мог споить целый город блядей братанов ты гудел и балдел щупал ляжки лодыжки но себя обесчестил и шобло и львов и блядей и отчизну и детку и пышки ты теперь распоследний петух для ворюг за дитя что не в силах ударить и муху так лижи свою цепь и лежи аки тюк ожидай свой каюк мерзкий свинтус по духу много чести скормить требуху твою псам спросит Грозный Судья не у яшки и мишки у тебя но похоже не врубишься сам похотел ты трусишки стянуть или пышки захотел недотрогу и чистой любви пролетавшей над рынком где рыла недобры что же это за мир и поди проживи если в нем только цепи и башни и допры в этой гулкой дыре сердцу как-то не так и на бога мне детка подумаешь благо упыри и крысиные тыщи и мрак и аминь тут навеки дебил-бедолага то следует признать, что автор не дал себе труда хоть сколько- нибудь углубиться в прошлое и вывести достаточно неоднозначный и поучительный исторический тип. Суть стихотворения - это, собственно, чрезмерно выделенный, вырванный из жизненного контекста и гипертрофированный т. наз. "инцидент с пышками", который хотя на самом деле имел место в биографии нашего героя, но вообще-то был случайным и нехарактерным. К тому же Андрухович допустил толику серьезных неточностей и лексических несоответствий: в частности, женщина, которая продавала на Рынке те пресловутые пышки и которую воистину изнасиловал стоя и всеобозримо наш герой, затянув в подворотню дома Кампианов и прислонив лицом к ступеням каменной балюстрады, в то же время успешно отбиваясь от двенадцати лакеев старого Кампиана и еще нескольких козлов из магистата, так вот, женщина, которая, согласно преданиям, позднее до конца дней своих благодарила Господа за такую приятную для нее неожиданность, давшую возможность хоть раз в жизни познать настоящего мужчину, эта женщина почему-то в стихотворении фигурирует как "детка", "дитя". Очевидно лишь затем, дабы бросить тень аморальности и распутства на геройский благородный акт Самойла Немирича. К тому же употребление Андруховичем в своем стихотворении таких слов, как "шиз" или "дебил" выдает полную и дремучую неосведомленность автора в речевых реалиях эпохи. Считаем теперь необходимым сказать всю правду об этой мало известной потомкам выдающейся личности, ликвидировав таким образом еще одно "белое пятно" в океане национальной истории и борений за независимость. Самойло Немирич поселяется на Краковском предместье Львова в 1610 г. Остается неизвестной точная дата его рождения, но достоверно знаем, что к тому времени (прибытия во Львов) ему немногим более двадцати лет. Он чудесно фехтует и держится верхом на лошади, со вкусом одевается, покупая дорогие ткани и сукна исключительно у венецианских и генуэзских купцов, отдает предпочтенье хересу, мальвазии, хорошей музыке и мадере. Его дом вскорости превращается в пристанище для оригинальных изгнанников изо всех уголков Старого Света; это преимущественно известные инфамисы и извращенцы, цирковые клоуны, убивцы, философы, оккультисты, прославленные алхимики, содомиты, протестанты, огнепоклонники, лилипуты и грабители. Свободное время проходит в церемониях, пении и религиозных диспутах. Едва ли не ежедневно Немирич в сопровождении евонной ватаги отправляется в путешествие по самым знаменитым городским трактирам, где в охотку и любовно шутит: стреляет из мушкета по бутылкам и песочным часам, прибивает гвоздями бороды посетителей к стойке, ломает им руки, ноги, носы, вытряхивает золотые и серебряные монеты из ихних перегруженных карманов, демонстрирует им свою голую жопу, бьет окна и зеркала, топит магистратского подъячего Щепьюрского в бадье, где заваривается кофе, а судью Голомбока - в уборной, дает в глаз слишком нахальным, ломает им ребра, мочится в их пиво, понуждает поедать собственные экскременты, громогласно поет и приплясывает, ну и так далее. Современный читатель с некоторым недоумением и даже осуждением отнесется к таким проявлениям жизненной силы и здравой энергии духа, посему имеет смысл тут молвить несколько слов о нравах того времени. Убийство или вообще любое насилие по действующей тогда Конституции 1577 г. не считалось чем-то уж слишком особенным и противоправным. Тогдашние юристы относились к рассматриваемым нами злодеяниям скорее философски, чем юридически, с изрядной примесью юмора, иронии и христианского милосердия к нарушителям. Сроки заключений были на диво кратки и преимущественно условны. Так, за убийство шляхтичем равного ему шляхтича (а шляхтичи к тому времени составляли добрых три четверти Рес Публики) надлежало год и три недели отсидеть в крепостной башне, уплатив при этом две тысячи золотых в казну. А за то же самое убийство, но с задержанием убийцы "in ricenti" ("на месте преступленья") - кара удваивалась: два года и шесть недель плюс четыре тысячи денежной выплаты. (Отчего-то задержание на месте считалось фактором отягчающим, дескать, не попадайся, болван, а убивай разумно, чтоб никто не видел.) Наконец, никакой процесс, касающийся убийства, попросту не мог состояться, если семья потерпевшего не сумела притарабанить в суд его мертвое тело (была такая особая юридическая процедура, именуемая "презентация трупа"). Поэтому главной целью для каждого доброхота, замыслившего мокрое дело, было своевременно и надежно спрятать тело замученного: пустить с камнем на дно Полтвы, сжечь в камине, глубоко закопать в лесу, посечь на мелкие кусочки и в таком духе. Кстати, в случае с судьей Голомбоком, которого, как уже упоминалось, Немирич утопил в дерьме, тело судьи так и не было найдено, посему дело приостановили за отсутствием состава преступления, а именно - трупа судьи. Убивалось легко, истязалось безмятежно - тайно и "in ricenti", на глазах у общественности, ведь даже если суд все-таки происходил и приговор вступал в силу, то осужденный не должен был всенепременно и законопослушно садиться в башню, а чаще всего шел домой или с друзьями на попойку. Дело в том, что хотя судебная и исполнительная власть были разделены, однако исполнительная, в конце концов, ничегошеньки исполнить не могла, поскольку ей всегда катастрофически недоставало самих исполнителей, то бишь милиционеров, тогда как почти любой подсудимый являлся в таком окружении вооруженных до зубов саблями, мечами, цепями, палицами, киями, кастетами, алебардами и палашами дружищ, родственников и слуг, что лишь ополоумевший фанат правосудия или самоубийца решился бы попытаться силою приконвоировать его в тюрьму - попытка оная, без сомнений, имела бы грустноватые последствия для правосудия и его присных. Таким образом, когда в июле 1612 г. добрые знакомцы встречают Немирича в замастриновской корчме Макольондры в хорошем расположении духа, со стаканом хереса в руке и пухлой шалавой в одних турецких чулках рядом, то на их вопрос, что он тут поделывает, слышат в ответ: "Ге-ге, отсиживаю башню, панове! Убил-де ноне старшего Исаковича и схлопотал, слышь, три недели с годом. Обязан сидеть, ведь иного не дано!" (Исакович - караим-выкрест, химичил с поддельными львовскими коврами, выдавая их за персидские, поскольку в действительности они от персидских воистину ничем не отличались. Однажды Немирич вместе с приближенными друзьями-головорезами Яшкой Бородавкой, Геником Шулерманом и португальским мулатом Жоэлиньо поймали сына Исаковича Захарию в борделе "Четыре сиськи", где юный караим спускал папочкино достоянье, силой стащили его с сотрудницы борделя Сусанны Валигуры и потащили в винниковский лес, где связали и бросили в пещере, оставив на страже подслеповатого лилипута Птушека. Тем временем протелефонировали старому Исаковичу, вымогая пять тысяч золотых австрийских цехинов, в противном случае угрожая расчленить молодого Захарку на одиннадцать равных частей, приславши впоследствии старому его (сына) голову, желудок и половой член. Старый Исакович, прихватив кофр с цехинами, шустро двинулся в сторону Черной Скалы, где было условлено встретиться с Немиричем и его командой. Между тем молодой Исакович сумел выпутаться из пут (этот номер он неоднократно видывал в исполнении бродячих циркачей и посему легко исполнил его), оглоушил, то бишь убил, спящего лилипута булыжником и пешком, минуя лес и Галицийское предместье, направился назад в бордель "Четыре сиськи", поскольку еще вволю не натешился. Разъяренные его побегом, Немирич со товарищи изрешетили старого Исаковича, потратив на него целых восемь обойм. В довершенье обнаружили в кофре отнюдь не цехины, а всего лишь талеры, которые старикан, очевидно, в темноте и со спеху перепутал с цехинами. Конец истории этой читателю уже известен - городской суд и пир Немирича с друзьями в замарстиновской корчме Макольондры.) В промежутке между убийством старого караима Исаковича и ограблением волошской дипломатической миссии во главе с боярином Георгицей, которая направлялась в расположение шведского короля осенью 1615 г., везя ценные бумаги по вопросу трансильвансого наследства, Самуил Немирич отдался науке и искусствам. В 1614 г. он издал в Дрездене стихотворный трактат "О врачевании маком и о природе конопли", весьма высоко оцененный современниками, но, к сожаленью, ныне бесследно утраченный. Немало музицировал, ездил предместьями Львова на изобретенном им же прообразе нынешнего велосипеда, изредка охотился и писал полемические письма против униатского епископа Ипатия Потия. Ограбленье волошских послов оказалось самым громким делом с участием Немирича, если не считать известную уже нам историю с изнасилованием бабёнки и пышками, каковая завершилась для Немирича башней. Устроив засаду в прославленном своей дремучестью Черном Лесу, который начинался тогда почти от Галича и Тисменицы на востоке и тянулся с небольшими перерывами ажно до Мюнхена на западе, Немирич со товарищи подкараулили там волошский обоз и, встретив его слезоточивым газом, добились того, что боярин, остальные послы, а также охранники легли вниз лицами прямо на раскисшую осеннюю дорогу и не двигались. Наполнив свои курдюки волошскими дукатами, топазами и аметистами, и тайными бумагами, которые были запечатаны в отдельной шкатулке из орехового дерева, инкрустированной перламутром и слоновой костью, содравши с послов меха и шелка, Немирич и его друзья исчезли в дебрях Черного леса. Португальский мулат Жоелиньо прихватил было еще и девятилетнего погонщика мулов, который ему страшно понравился, но вскорости умер от злоупотреблений. Тайные дипломатические бумаги Немирич шустро вернул трансильванскому двору, требуя за них двадцать тысяч швейцарских франков, но князь Ракоций не проявил особого энтузиазма относительно такой договоренности, посему пришлось соглашаться лишь на восемь с половиной тысяч. К этому моменту король и сейм Рес Публики уже трижды провозглашали Немирича инфамисом (лишенным гражданской чести и благородства) и дважды – банитой (лишенным всяческих прав и защиты со стороны государства и общества). Это значило, что кто угодно и когда угодно мог его уконтрапупить и не нес бы за это никакой ответственности, а даже заслужил бы благодарность Его Королевской Милости. Однако стремящихся к такому благодарению что-то было не видать, и Немирич нагловато разгуливал по площади Рынок в золотистом кунтуше и в сопровождении головорезов без страха и упрека Шулермана, Жоэлиньо и отчисленного из коллегиума за онанизм студиозуса Инокентия Сильвестра Коцкого (Яшка Бородавка к тому времени был уже на Сечи, где вскорости станет гетманом, сбросив Сагайдачного, однако под Хотином поплатится за это головой, доведя в качестве гетмана славное Войско Низовое Запорожское до полнейшего развала.) Последнюю баницию Немиричу провозгласили за т. наз. "дело зверинца". История эта имеет весьма колоритный экзотический привкус. В 1616 г., в мае-июне, на горе Погулянке остановился странствующий бестиарий некоего Микельаньоло Романо (под этим именем скрывался от инквизиции известный фальшивомонетчик и отравитель Густав Зуппе, кстати, выходец из Тюрингии): четырнадцать клеток со всяческой индусской живностию, суть львами, пантерами, лемурами, носо- и единорогами, жирафами, антилопами, речными лошадьми гиппопотамами, павианами, зебрами, ехиднами, вампирами, инкубами и др. Ежедневно, в особенности в воскресенье, отборнейшее львовское панство сходилось на зеленую Погулянку, где имелась возможность за сравнительно невысокую плату порассмотреть всю эту диковинную фауну, от которой, правду говоря, сильно пованивало. В один из дней воскресных Немирич и его друзья, вихрем налетя на бестиарий, распахнули все клетки и выпустили некормленных зверей на волю. При этом погиб португальский мулат Жоелиньо, коего растоптал им же самим выпущенный носорог, с которым он, старый ловелас и зоофил, слишком беспечно попробовал пококетничать. Испуганные, едва живые граждане "наиболее верного из городов коронных Леополиса" бросились врассыпную, а выпущенные животные, загрызя некоторых и утолив первый голод, помчались по улице Ленина (ныне Лычаковская) вниз, к центру, и вскорости всецело оккупировали обезлюдневший город, забавляясь в клумбах, фонтанах и монастырских садах и лакомясь отдельными прохожими. Владелец зверинца Микельаньоло (он же Густав Зуппе) сходил с ума от отчаяния, и тут Немирич запросил с него тысячу сицилийских дукатов, чтобы звери вновь возвратились в клетки. Зуппе радостно согласился и тут же выплатил триста дукатов задатку. На следующий день весь бестиарий на самом деле вернулся в клетки. Используя бразильский яд кураре, купленный накануне в аптеке ван дер Вандена на Гетманских валах, Немирич и его команда усыпили всех до единого монстров меткими выстрелами из луков и привезли спящих на Погулянку. Это одна из версий, но есть еще одна, согласно которой твари сами возвратились в клетки, покорившись ласково и грустно музыке, кою Немирич исполнил для них на продольной флейте. Как бы там ни было, но Зуппе все-таки выплатил остаток дукатов Немиричу и в тот же день вместе со всем караваном поспешно выехал из Львова. Дукаты оказались все до единого фальшивы, и в ночь на 22 июня Немирич и его ребята догнали мошенника с обозом на Большом Шелковичном пути, где изрубили всех, а животных вместе с клетками сожгли. Упоминавшийся выше аптекарь Ван дер Ванден был в довольно тесных сношениях с Немиричем, поелику изготавливал для него наркотические зелия и колёса. Будучи генеральным поставщиком опиума для двора турецкого падишаха и кокаина для багдадского халифа, умелый голландец весьма тонко разбирался во всех разнообразиях кайфа. По его совету Немирич подсел на иглу и ширялся на протяжении нескольких лет, в то же время изгнав из дому приятелей и наперсниц и грустно уединившись. Целыми днями не вставая с кровати, он заметно похудел и как бы высох, вену тем не менее у себя находил безошибочно. Смотрел без конца цветные сны-мистерии и почитывал новейший труд известного саксонского теолога Абрагама фон Ашенбаха "Божественное Яйцо, или Приспособления для Пыток Греховных", намеренно выписанную им из Сорбонны. Заметки на полях данной книги, его замечания и подчеркивания свидетельствуют о недюжинном овладении предметом и о возможном намерении писать полемический труд. Однако истинною причиною его в целом меланхолического и даже депрессивного состояния была любовь к тринадцатилетней Амальке, дочери городского палача Стефана Небораки. Впервые Немирич увидел ее из-за решетки, когда отбывал наказание в башне-допре за известный по стихотворению Андруховича "инцидент с пышками" (кстати, тут следует все-таки отдать автору стихотворения должное за мастерски описанное состояние раскаяния и укоров совести, какие на самом деле пережил тогда Немирич). Девочка ежедневно приходила к папиной камере пыток вблизи башни - носила отцу горячие обеды в горшочках, обернутых шерстяными платками. Однажды она присела в кустах пописать неподалеку от башни. Тогда-то и обратил на нее внимание Немирич и сразу влюбился так, как не влюблялся никогда и ни во что. Стены его темницы были сплошь исписаны именем Амалии, кроме того, обломком красного кирпича он бесконечное число раз рисовал сердце, пронзенное стрелой, девичьи губы, части тела и прочее. Трагедия состояла в том, что юная панна Амалия отринула его любовь. Выйдя из тюрьмы, Немирич объяснился ей письменно, предлагая стать его брачной супругой. К письму он приложил шедевральный акросонет "Амалия Неборака". Однако девочка в довольно резкой форме ответила, что никогда и не подумает выходить замуж за такого разбойника и развратника, что она небось происходит из уважаемого порядочного семейства, достоинство которого значительно бы упало в глазах целого Львова от такого позорного альянса, к тому же она давно и предано любит своего жениха Пйотруся, сына резника, - за то, что он кудрявый, веселого нрава и как никто умеет начинять кашею кровяные кишки. Следующим же вечером Самойло Немирич повстречал в Кульпарке Пйотруся, сына резника, и выпустил из него кишки, но это не помогло: до конца дней своих Амалия ходила в трауре, сберегая верность нареченному и проходив в девственницах до конца своих дней - в его честь! Постепенно приходя к выводу о зряшности всех усилий и попыток что-либо улучшить в этом бессмысленном мире, Самойло Немирич сделался бездвижен и замкнут. Карая богатеев и овладевая ихними имуществами, он лишь перераспределял, но это не спасало нуждающихся от нужды, голодных от голода. Женщины отдавались ему во множестве и охотно, но не потому, что любили за ум и сердце, а оттого, что он их, как правило, удовлетворял. Его научные и искусствоведческие труды в массе своей не были поняты современниками, иногда их сжигали по указке инквизиции либо московского царя. Его блестяще исполненные артистические злодейства вызывали только дежурное осуждение, непониманье, дежурную инфацию или баницию, дежурный приговор суда и срок заточения, но никогда не делались объектом серьезной эстетической интерпретации и скрупулезной нравственной обсервации, к чему так стремился несчастный Самойло. Ему довелось до капли испить горькую чашу трагизма всех великих: несоответствие тому времени, в который забросило их Провиденье. Но горечь чаши Немирича двойная: не только время, но и место. Поскольку имел несчастье быть украинцем и жить в Украине - лишенной собственной государственности, собственной истории, юриспруденции, наконец, собственного преступного мира. В Америке он был бы президент, в Риме - папа или как минимум кардинал, в Англии - Робин Гуд, в Германии - Бисмарк. А в Украине он мог быть только бандитом и погромщиком. Поистине святая правда в польской поговорке того времени: "На Руси хоть иезуитов посей, все равно злодеи уродятся!" Самоило Немирич постригся в монахи 18 октября 1619 г. и под именем брата Феодосия неслышно окончил век в келии Почаевской лавры. После смерти, которая наступила в январе 1632 г. от неизвестной ночной болезни, тело его не разложилось и на пятый день, сохраняя былую упругость и теплоту, начало благоухать мальвами. Однако он не был канонизован, поелику так и не нашлось свидетельства о его рождении. Постепенно перестали верить в сам факт его существования. Ниже прилагаем акросонет Самойлы Немирича "Амалия Неборака" - единственное его произведение, которое все ж таки до нас дошло. Модернизацию осуществил пресловутый Ю.Андрухович. Ах, ведаетЪ ли Божий АнгелЪ некий Мою хандру? Ты высосала кровь. АмурЪ-самбистЪ меня сборолЪ. Любовь! Ликуй, малютка! В сердце - гвоздь навеки. Иду на вы - где турки либо греки? Я трахну всех! Но чу!- не прекословь Нежнейшей... Я бешусь, как сто козловЪ! Епио маму - грустно, человеки! Бабулей стань и половой утиркой, Орясиной ... Ну почему тебя я, Рыча и бья копытом - но хочу?! А всё, чем обладаешь, - влажной дыркой, Которую люблю, изнемогая... А ну тебя кЪ папаше - кЪ палачу! САМОЙЛО ИЗ НЕМИРОВА, РАЗБОЙНЫЙ КРАСАВЕЦ (Из цикла "Галерея монстров") Перевод с украинского - Игорь Кручик © Юрий Андрухович, 1999-2001 [ Это Сообщение было отредактировано: Simulacrum в 2001-10-24 04:23 ] |
Последние посетители
simulacrum нет посетителей для показа.
Комментарии
Вам не оставили ни одного комментария simulacrum.
Друзья
Нет друзей для показа.
|
Текстовая версия | Сейчас: Вс, 10 Ноября 2024, 21:01 |